Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Будильник заткнулся внезапно – как обычно.
– Ты правда не можешь его отключить? – спросила Лаванья.
– Я же тебе говорил – я пробовал, никак, – ответил он, отводя взгляд.
Когда дочь уехала с инженером-программистом в Калифорнию, Ачарья сказал жене, что несколько раз пытался отключить будильник, но не понял, как это сделать. Лаванья верила в это с трудом: мужчина, которому, по слухам, чуть не дали Нобелевку по физике, не понимает, как отключить звонок в дурацком будильнике, купленном на улице в Бангкоке. Лаванья подозревала, что он, как и она сама, хотел слушать этот будильник по утрам и упиваться мимолетным наваждением, что дочка все еще спит у себя в комнате.
Ачарья задумался, отчего дочери вечно уезжают из дому. Вот надо же им найти какого-нибудь балбеса и уехать. Любовь и брак тщетны – нужно ли тратить всю жизнь, чтобы понять это? Неужели опыт родителей не поучителен? И он неизбежно вспоминал два эпизода, когда, как ему казалось, он по-настоящему огорчил дочь. Шрути всегда так смеялась над его убежденностью, что он всего лишь дважды заставил ее страдать. «Ты каждый день был чудовищем», – говаривала она. Но в двух случаях он готов был признаться – ей тогда было восемь лет. Первый произошел в то утро, когда она узнала, что курица – не овощ и что отец врал ей относительно происхождения курятины. А второй произошел, когда она принесла ему свое стихотворение под названием «Беспредельные звезды небесные». Он отвел ее на террасу и показал ночное небо. Если бы в наблюдаемой вселенной число звезд было беспредельно, сказал он ей, в каждой точке неба находилась бы бесконечная вереница звезд, одна за другой, и тогда ночью было бы светлее, чем днем. А поскольку все обстоит иначе, поскольку звезды – лишь малюсенькие разрозненные точки, значит, число звезд предельно. Шрути не знала, что существует слово «предельный», и вид у нее сделался очень расстроенный. Она переименовала стихотворение в «Предельные звезды небесные», но это не помогло. Много недель после этого случая она не писала стихов – боялась папиных фактов.
И вновь Ачарья впал в забытье. На сей раз – от воспоминаний. А затем услышал голос. Сначала словно оклик шепотом, вроде тревожного зова совести в старых фильмах, что требует внимания персонажа, и тот повсюду ищет источник этого голоса, пока не обнаруживает говорящего в ростовом зеркале. Потом голос, этот настойчивый шепот, превратился в далекую бездарную песню, что делалась все громче и выразительнее, пока Ачарья наконец не узнал голос Лаваньи.
– В этих ботинках положено не просто так стоять. В них надо ходить. А ты просыпаешься еще до милапорских домохозяек и стоишь просто так.
Ачарья ушел к себе в комнату и заперся. Сунул в музыкальный центр «Трех теноров» и торжествующе нажал кнопку «воспр.» – в отместку за все, что ему пришлось вынести в собственном доме. Присел на край кровати и вспомнил, как Шрути говорила, что, будь у него побольше волос, крась он их в черный и расчесывай на пробор, да почаще трагически открывай рот, очень бы походил на Паваротти.
Пронзительный вой Nessun Dorma наполнил комнату, и Ачарья сдался величию этого гимна. Он уставился на свои портреты на стене. Как молод и яростен был он. Сколько надежд на теоретическую физику питал. А теперь он устал. Устал сражаться, устал от чепухи вроде тахионов, бозонов Хиггса и суперсимметрии. Он ощущал всем нутром, насколько усложнился сам поиск истины. Как путано, как математично, как напыщенно исключал теперь этот поиск обычных людей. Физика того и гляди превратится в религию. Средневековую религию. Горстка провидцев вознеслась на пьедестал, а обывателям осталось лишь принимать, что бы им ни говорили. Ачарья все еще находил радость в теоретической физике, в таинствах Времени и гравитации. Но ничто не любил ныне сильнее, чем свой поиск вечных спор, летевших на Землю на метеоритах.
В решительной окончательности Nessun Dorma – такой исполинской, такой совершенной – он вдруг уловил удары не в такт и постепенно распознал в них остервенелый стук в дверь. Он разобрал отчаянный голос Лаваньи, пытавшейся переорать Паваротти. Ачарья собрался было сделать еще громче, но тут услыхал:
– Шрути звонит!
Вот это и заставило его открыть дверь.
Не встречаясь взглядом с женой, он ринулся по коридору.
– Я стучала, – начала Лаванья, но тут ее отвлекла пыль на двери. Они уже десять лет как переехали из Принстона, но она так и не привыкла к тому, как быстро в Бомбее все пылится.
Ачарья взялся за трубку, но пробурчал, что там уже никого нет.
– Еще бы, – отозвалась Лаванья, – она же не будет ждать… – Тут она сжала кулак и завопила: – Я выключу эту чертову музыку! – Как раз в этот миг позвонили в дверь, и она распахнула ее со свирепой ухмылкой.
– Доброе утро, – раздался жизнерадостный голос Джаны Намбодри.
Он был самым нарядным ученым из всех ее знакомых. Сегодня – темно-коричневые вельветовые брюки и белоснежная рубашка. Она знала, что он красит волосы в равномерное серебро, и не могла решить, презирать его за это или нет. Она питала странную слабость к мужчинам меньше ее ростом. К тому же он – культурная сила Профессорского квартала.
Намбодри давно не было видно. Лаванья надеялась, что он пришел с миром. Впустила его, брюзжа:
– Будь спокоен, Джана, я это сейчас выключу.
– Это Nessun Dorma, – сказал Намбодри, – ее нельзя взять и выключить. Это неуважение.
– У меня в доме можно, – ответила она и ушла.
Мужчины стояли в гостиной и смотрели друг на друга. Они услышали, как умолк Паваротти – резко, чуть ли не жестоко, и в этой внезапной тишине расстояние между ними показалось еще большим.
– Я виноват, – проговорил Намбодри. – Круглый стол – не то место. Я очень виноват.
* * *
Опарне Гошмаулик пока еще не даровали покой незаметности, однако она уже стала своей. Холодные взгляды в спину, когда она проходила по коридорам под деревянный перестук своих невысоких каблуков, обилие пожилых книжников, желавших наставить ее на путь истинный, разглядывая ее бюст, и кое-кто из их жен, приезжавших случайно наткнуться на Опарну и удостовериться лично, о чем это болтают в Квартале, – это все ушло в прошлое. Остались лишь мелкие досады. Некоторые жилистые аспиранты все еще зачарованно таращились на нее, древний профессор теории чисел, обитавший ныне в коридорах, отвел ее в сторонку и показал свои стихи о природе. Джана Намбодри продолжал смотреть на нее с видом, как ему казалось, мудрым и знающим. Он хотел поддерживать между ними легкое напряжение. Благовоспитанная враждебность – вот едва ли не лучшее, чего он желал от красивой женщины. Другие радиоастрономы все еще захаживали к ней в лабораторию просто поболтать, как они говорили, и уносили оттуда новости своих наблюдений: громоздящиеся шкафы, хроматографы, спектрометры, рьяные студенты, привлеченные из смежных университетов, неподвижная свита, выжидавшая, когда что-нибудь начнет происходить, и множество все еще не распакованных коробок с надписью «верх», включая и картонную упаковку с новой кофеваркой, – никто не верил, что это всего лишь кофеварка. Но все это внимание, злорадство и восхищение ей не докучало. Дела у нее шли на лад. Она даже собралась с духом и начала красить губы (в бледные тона). Густые здоровые волосы она по-прежнему жестоко стягивала от напускной скромности в хвост, но уже позволяла себе прядь-другую у щек. Однако прибежища неприметной одежды пока не оставляла. Обычно – длинные бесформенные сорочки поверх джинсов. Но на морском ветру воздушная сорочка по временам обнимала ее фигуру, и она опасалась, что это превращает ее в пир очей.