Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Оно б сразу надо было загрузиться… Да я трухнул… Цепной пёс агроном притужает, запрещает возить на арбе что там рабочим. Да… Его дело запрещать, а наше дело не слушаться!
Деда осмелело вбил колья в грядки, нарастил рёбра бортам, увязал. Как ни много было, горой ужали всё в арбу подчистую. Напоказ в яру и щепочки не осталось гнить.
В другой раз, это уже ломали кукурузу, порядочная куча початков с локоть Ильи Муромца грелась у нас на огороде. Таскать в мешках за неделю не перетаскаешь. А тут тебе в воскресенье под вечер деда с рыбалки ехал мимо. Чего не остановиться, не дать быкам роздыху?
Покуда те отдыхали, роняли стеклянную пену, деда набросал вровень с грядками кукурузы. И мы не считали ворон. Помогали ему.
— На кукурузке вам будет теплей сидеть, мягче, чем на голых грядках, — оправдывался почему-то он.
Как сесть на хлеб? Какие ещё посиделки на кукурузе? Уже то счастье, что не едет она на тебе верхи.
Довольные, в душе ликующие брели мы домой по бокам тяжёлой арбы.
А то чудок пал угол нашего сарая. Митрофан с Глебом забегались строить новый. Нежданно у деды выскочил отпуск. Чтоб не застрелиться со скуки вяленой таранкой, как он говорил, с неделю выводил со шкетами десяти и тринадцати лет козий домок.
Часто, слишком часто в тоскливую минуту возникал рядом деда. Наявлялся ненавязчиво, как бы под случай.
Впрочем, я расколдовал закон его случайностей. Он боялся помять мальчишеское самолюбие видимым опекунством. Клал всё сердце в те случайности, что подгадывал, ждал зорко, со скрытым судорожным рвением. Что говорить, не давал дунуть ветру на нас.
Всё то шло от доброты, что наполняла стариковское существо. Доброта жила во всём: в отношениях с людьми, в повседневных хлопотах будней, в манере держаться, в голосе, во взоре, наконец в самом лице, в остреньком птичьем лице со следами оспы. Оно было лишено броской привлекательности и вместе с тем было необъяснимо живое, выразительное, какое-то говорящее, отчего, раз глянув Семисынову в лицо, вы ловите себя на том, что не спешите отводить взгляд от его лица, точнее, не можете отвести, будто в нём сидит божья волшба, набежавши под которую пиши пропало: хотите вы того, не хотите, а власти над своей волей больше нету у вас, как нету её у дробной булавочной головки, что с лёту мёртво прижалась к препорядочному куску магнита.
— Не вышей печной кочерги был я тогда, — уклончиво, в шутку рассказывал он про оспенные пятна. — До полной, плотной темноты и разу не дозвался меня с улицы родитель. На беду, как-тось оспа ходила по нашему местечку с клювом, неслухам пятнала щедринками лица. Да вот поди ты с нею… В потёмках не заметил дурайко оспу, напоролся… Только этого цветочка и недоставало в пышном букете невзгод моих житейских…
— А за наколку[29] папахи не боитесь?
— Я, Антончик, уже устал бояться. — Деда грустно усмехнулся. — Я своё отбоялся с горушкой… Прошёл-проехал от нанайцев до грузинцев… Мно-ого истории видал. Видал, как за невыработку минимума трудодней давали семь лет. А какой он тунеядко, ежель с войны полуинвалид? А оне норму что здоровому бугаю, что ему. Самого на год лишали слова.
— Это как?
— А так… В коллективизацию начали ломать не только человека, но и землю. Изнущались над землёй. Я председателю: это и это не так. А надо бы делать так вот и так. Председатель: «А-а! Ты меня учить?» Вызвал милицию. Милиция мне и объяви: «Ты не имеешь права разговаривать. Лишаем голоса на год. Можешь только свистеть. А заговоришь без разрешения, дадим срок».
— И вы молчали?
— А куда денешься? Но молчал, молчал и не стерпел… Слёзы пробивали. Обидно… Дома сквозь зубы шептал. А на народе ни-ни. Один подпёрдыш хотел меня упрятать. Стукнул по спине, думал, заматерюсь. Тогда он на меня и донесёт. Стерпел я, смолчал, но в ухо свистнул ему кулаком…
— А что Вам было, когда снова заговорили с председателем?
Он печально отмахнулся:
— И не спрашуй…Всё одно не скажу…Так научили молчать… Никто не нуждался в народном голосе… Теперь-то по державе оттепель… Лиховой Никитушка под напасть не подпихнёт… Хотя… Ну не глупостя перевесть личную живность? Кому в умную голову зайдёт? Верхи крякнули, папахи и замельтешили, и замельтешили. На неделе… на уклоне дня снова нагрянула из города горькая старая папаха. Уже под вечер. По раивону скачет кой-какой мелкий народец, детворня. А взрослых ни души. У нас же не по часам работа. Развиднелось — беги. И покуда тюремная тьма не сольёт ряды, бригадир никого не отпустит с плантации. Уже того чая не видно… А сейчас особо. Май всему голова. Упустил — чай застарел. Не ущипнёшь… Пощупаешь, да не ущипнёшь ни чая, ни приработка… Ну, из взрослых, можь, я один. Папaxa и присипайся ко мне.
«Перви Май скор! Гуляй нада! Козки всэ рэзат нада! Решэнья, — палец мохнатой палочкой в небо, — эст!»
Я ему подковыристо и отпульни:
«Етишкин малахай! Подсевала! Да возвертайся спокойно в свой город. Срапортуй по начальству, что мы ту решенью уже исполнили. В раивоне нету ни одной козы, туды её в качель!»
Не верит. Мотает головой папаха.
Потащил я его по сараюхам. Во все заглянули. Нету!
«А можэт, коза эщё на лес? Придёт потом?»
Толкётся он. Ждёт. Слава Господу, тут набежал мой Колька. И я послал его к тебе домой, понёс он тебе мои слова…
— Чтоб летел я духом под Лысый Бугор к Ваське-пастуху и сказал держать стадо в яру до глухой ночи?
— Верно. Папаха повертелась, покрутилась и счастливо отбыла по большачку в Махаразию… Мда-а… Не докумекай я свертеть колесо[30] вовремю, можь, ты б уже не скакал к козушкам к своим с бидончиком? Некого б было там доить. А из папахи молока разве выжмешь?
8
Жизнь — это отрезок между мечтой и реальностью.
Солнце поджигало, било прямо в глаза.
Деда щурится на меня из-под ладошки.
— Не стой. Нехай полы не висят. Нехай отдохнут. Садись!
Он пододвинулся на корзинке.
— Да не надо. Постою я.
— Не тетерься. Ноги за день наломаешь ещё.
Я сел.
Оба делово уставились в землю.
Молчим минуту. Вымолчали две.
Что ж это играть в молчанку? Была охота!
Скосил я глаза — деда кокетливо подаивает свою лопатистую бороду. Затея, видать, к душе. Доит с наслаждением, с тихой радостью. Бородёнка