Шрифт:
Интервал:
Закладка:
К удивлению многих журналистов, Вася обнаружил недюжинные способности в верстке и макетировании. Он, словно пианист-профессионал, чувствующий музыку кончиками пальцев, мог на лету безошибочно определять количество строк в материале без всякой измерительной линейки. Единственный недостаток Васи полнейшее непонимание политического момента. Но тут его выручали редактор и неукоснительная регламентация: первая и вторая полосы — для сообщений обкомов партии и комсомола (если нет срочных тассовских материалов), а уж третья и особенно четвертая полосы — спорту, просвещению, литературе, искусству и прочему, прочему…
Все это как-то само собой припомнилось перед встречей с Baceй, и я решил, что прежде всего поинтересуюсь, есть ли свободное место на четвертой полосе.
Свободного места не было. Я потоптался возле Васиного стола, сплошь заваленного газетными материалами, и уже хотел уйти, но он остановил:
— Кто это тебя так?.. — указал на опухший нос.
— Упал, — сказал я.
Он подал фотографию, на которой строго контрастно была проявлена смеющаяся старшеклассница в белом фартуке, пускающая мыльные пузыри.
— Оцени как поэт.
— Отличный фотоэтюд, просто замечательный! — искренне восхитился я. (Меня поразили окна домов и машины, отраженные в мыльных пузырях.) — Кто автор?
— Коля Мищенко, Николай Иванович. Знаешь такого? — в свою очередь поинтересовался Вася.
— Знаю, визуально, но лично не знаком, — ответил я.
— Великолепный фотоальбом подготовил о нашем городе — зарубили на корню.
— Почему?
— Известное дело — притесняют. Обычные перегибы…
Зная, что у Васи под всякими перегибами подразумеваются притеснения по пятому пункту анкеты, возразил, что этого не может быть: во-первых, Иванович, во-вторых, у него паспортные данные на лице, не спутаешь чистокровный русич.
Вася Кружкин встал из-за стола, взял чашку с чаем, стоявшую на тумбочке, и сразу в глаза бросился его гигантский рост (чашка, которую он держал на уровне груди, замаячила у меня над переносицей).
— Я тоже, как известно, Иванович…
Странно, но я впервые слышал, что он — Иванович. В памяти Василий Кружкин ассоциировался с Васей-Еврейчиком, но чтобы с Ивановичем — никогда!
Чтобы не пролить чай, Вася осторожно развел руки, приглашая внимательно посмотреть на него. (Богатырское телосложение, круглолицесть, голубые глаза, веснушки на вздернутом носу — все это никак не вязалось с тем, что он Еврейчик.)
Мне нечего было сказать, и я лишь промычал:
— Да-а!
Соглашаясь со мной, и он растянуто повторил: «Да-а!»
Глупейшая ситуация, чтобы хоть как-то разрядить ее, я возмутился:
— Какие обычные перегибы, если вся пресса в руках у прорабов перестройки?!
Вася загадочно и счастливо улыбнулся и, отхлебнув чай, сменил тему. Вынудил рассказать, почему я интересовался свободным местом на четвертой полосе. Я и думать не думал, что мое упоминание о прорабах перестройки он воспримет на свой счет и ни больше ни меньше — как заслуженный комплимент.
Когда по его настоянию машинистка перепечатала мое стихотворение и он самолично собрал на него отзывы всех завов нашей газеты, а потом попросил зайти к нему (я как раз опустошал ящики своего редакционного стола, забитые творениями литобъединенцев), первое, что он сказал, касалось именно прорабов перестройки и именно того, что вся пресса хотя и в их руках, не все так просто, как кажется. (Вася улыбнулся, продолжая отхлебывать чай, то есть с тою же улыбкой, но на этот раз вместо загадочности в ней проскальзывал трепетный свет многозначительного знания.) Вася стал распространяться о том, что мы привыкли жить по старинке и всякое новаторство нам — как нож к горлу. Да, пусть он — Еврейчик. Ну и что?! Он гордится этим.
Сев возле Васиного стола, я увидел, что мое стихотворение уже размечено для засылки в набор. Это казалось невероятным, все во мне возликовало — во вторник Розочка прочтет посвящение и, вполне возможно, вернется, и мы помиримся!
Васины разглагольствования я слушал вполуха. Загодя решил во всем соглашаться с ним. Наверное, поэтому, неожиданно даже для себя, вдруг встал боком и поддакнул, что и я горжусь.
Вася остановился (ходил по кабинету), и мы долго и как-то бессмысленно смотрели друг на друга: я — перпендикулярно в потолок, а он — вниз, как бы на носки своих полуметровых кроссовок. Тут я понял, что, слушая Васю вполуха, чересчур загружаю себя — надо не поддакивать, а просто бездумно молчать. И я молчал.
Между тем, возобновив хождение по кабинету, он стал рассказывать о своей бабушке в Биробиджане, которая, как Арина Родионовна, еще в детстве прочла ему всего Самуила Яковлевича Маршака.
Он опять остановился и, уронив голову на грудь, чтобы не выпускать меня из поля зрения, стал читать наизусть, точнее, декламировать:
— Замечательные стихи, просты как правда! — восхищенно сказал я и, встав, крепко пожал руку Васе-Еврейчику. — Спасибо!
Потом я снова сел и сделал вид, что не хочу смущать Васю, который действительно смутился моему рукопожатию, покраснел от удовольствия, точно ребенок. На самом деле, поддерживая голову, словно роденовский мыслитель, я мог беспрепятственно сосредоточиться на своем стихотворении, которое лежало по другую сторону стола. Помимо технической разметки, бросалась в глаза так называемая правка — вычеркивания.
Странно, что ему, а точнее, консилиуму заведующих отделами не понравилось? (После шести котят, которые есть хотят, я был уверен, сам Вася вряд ли бы решился на вычеркивания.)
Настроили, думал я о нем, а он в это время продолжал смотреть на меня из-под потолка. Чувствуя его взгляд, нарочно почесал темя — пусть думает, что и я думаю, потрясенный его бабушкой, «Ариной Родионовной».
Молчание затягивалось, тем не менее поднимать глаза к потолку не хотелось. И все же пора было поддерживать разговор, пора. Я вторично почесал темя и со всей доступной мне глубокомысленностью изрек, глядя в стену:
— Маршак — это Маршак!
— А Осип Мандельштам, а Константин Симонов, а Борис Пастернак, а Иосиф Бродский, наконец! — не по-кружкински быстро включился Вася.
Удивительно, но банальнейшей репликой я неожиданно попал в самую сердцевину Васиных мыслей. Мне даже стало неудобно, почувствовал, что уронил себя перед Васей, — все же не он, а я пытаюсь стать поэтом. Позабыв о последствиях, встал боком и сказал бесстрастно, словно робот:
— Лично я всегда считал названных поэтов русскими.
В глазах Васи мелькнула некая тень. Он обошел стол, молча сел в кресло. Нет-нет, это была не тень испуга, скорее, тень тревоги и еще чего-то, что не имело слов, но она отозвалась во мне жалостью, и, уступая ей, я бросил Васе спасательный круг: