Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Поедем на Левый берег, Надин, хорошо? Выше нос. Я угощу тебя шампанским.
Выше нос, это и к нему относилось. Призыв Дарьи разбередил старые, незажившие раны. Раны воспоминаний, которые разум не в силах излечить.
* * *
Началось с удивления, что энтузиазм возможен, что новая вера сильнее всего, что действие важнее счастья, что идеи реальнее фактов, что мир значит больше, чем моя жизнь. Службе снабжения одетой в отрепья армии потребовалась униформа – или какая угодно одежда – для рабочих и крестьянских батальонов. (А еще был батальон воров, жуликов, грабителей, каторжников и сутенеров, не хуже прочих…) Районный комиссар раскатывал «р», глаза, плечи, бедра, все мускулистое тело бывшего акробата находилось в движении; он говорил: «За шесть недель учений я превращу вас из последних м… в сносное пушечное мясо, и кто поудачливей – выживет. У меня есть несколько опытных унтеров и старорежимный капитан, выдрессированные как цирковые собачки. Но мне нужны штаны! Можно славно воевать за Революцию без мужества, без офицеров, без топографических карт, почти без снаряжения. Все есть у врага, надо только взять. Но нельзя сражаться, когда нечем прикрыть задницу. Штаны – вот что нас спасет!» Какой-то эрудит запротестовал: «А как же санкюлоты французской Революции…» «Они носили брюки!» Мне было поручено достать материю на местных мануфактурах. Я действовал решительно, так как даже для самых узких штанов требовался драп. И отправился на социализированную мануфактуру. Широкая деревенская улица с окрашенными в светлые цвета домиками привела меня в разорённую слободу. Дальше начиналась степь, где небо соприкасалось с бесплодной землей. Выбитые стекла красно-кирпичной мануфактуры свидетельствовали о запустении; за зияющими в ее ограде дырами виднелись внутренние дворы, ставшие пустырями, вдали чернел лес. Каждую ночь ограда потихоньку уменьшалась, местные жители растаскивали ее на дрова. Умирающая мануфактура внушала мне отвращение. Я знал, что микроскопический, но непобедимый грибок точил ее деревянные перекрытия; что из четырехсот работниц, по меньшей мере, сто пятьдесят влачили голодное, отравленное бездельем существование. Старухи, зачем-то задержавшиеся на этом свете, вдовы, потерявшие мужей на войне, матери сгинувших солдат, бродивших, быть может, в этот час где-то по дорогам мира, где царил Антихрист. Проданная корова, украденная собака, кошка, убитая калмыком – я представлял, что женщины эти потеряли бы всякий смысл жить, если не приходили будто сомнамбулы, к своим прядильным станкам и, сжав опущенные руки, не делились бы друг с другом своим горем. Приходили и странные молодые женщины, истощенные, но наглые, чтобы украсть последние катушки ниток, иголки, куски приводных ремней, которые выносили, спрятав между ног. Зимы в этом городе стояли полярные, а снабжение казалось хуже, чем где бы то ни было (каждый город мог бы так же сказать о себе, и был бы прав, но логика здесь не действовала…).
Соответственное общественное сознание… Мне показалось, что я попал на заброшенную мельницу. В кабинете директора сохранялся какой-то призрачный уют; стол, покрытый ободранной зеленой тканью, продавленный диван, пальма, засохшая еще прошлой зимой… Молодая женщина встретила меня резким вопросом: «Что вам нужно, гражданин? У меня нет времени, гражданин». Тогда я смотрел на женщин с особым вниманием… На этой была коричневая шерстяная юбка, кожанка, слишком большие ботинки, голова повязана пуховым платком. Похожа на монашку. Я понял, что она хрупкая и чистая, целомудренная. Бледное овальное лицо было истощенным, но очаровательным. Синеватые веки, длинные ресницы, суровость. Некрасивая или хорошенькая, можно было лишь догадываться. «Секретарь парткома?» – спросил я. «Это я, – ответила Дарья. – Партком – это я. Остальные дураки, либо бездельники».
Я сообщил о своем поручении. Контроль, настоятельное требование от имени Районного Экономического Комитета, в силу полномочий, данных центральным органом, требования службы снабжения; право передавать в Народный трибунал дела о саботаже, даже непредумышленном, и сообщать о малейших проявлениях недовольства в ЧК…
«Что ж, – сказала Дарья, не скрывая раздражения, – с вашими приказами, угрозами, бумажками и трибуналами не сшить и пары кальсон… И предупреждаю вас: если вы привыкли арестовывать, вы здесь никого не тронете, если только не бросите меня в тюрьму, хотя бы все здесь воровали, а я нет. Я теперь поговорим откровенно: продукция выпускается. Мануфактура работает, как только может работать на одной пятой своих мощностей… Идемте».
Сто пятьдесят четыре работницы действительно занимались делом. Стук швейных машинок обрадовал меня. Горели печки, пожирая двери и половые доски соседних цехов. К следующей неделе мне пообещали четыре сотни штанов, столько же рубах и кителей. В детском голосе Дарьи звучали извинение и одновременно вызов. «Мы можем работать таким образом три или четыре месяца. Я распорядилась топить гнилыми половыми досками из соседних цехов. Это незаконно, у меня нет разрешения Комиссии по сохранению национализированных предприятий. Я продаю крестьянам пятую часть продукции, а также брак, это позволяет мне распределять картошку среди работниц. Это тоже незаконно, товарищ. За шестьдесят процентов сырья я плачу натурой, и это незаконно. Я еженедельно выделяю красное или белое вино беременным, выздоравливающим больным, работницам старше сорока пяти лет, тем, кто ходит на работу десять дней подряд, короче, всем. Это, вероятно, также незаконно… А чтобы не попасть в тюрьму, отправляю коньяк председателю ЧК».
«Конечно, все это незаконно, – сказал я. – Реквизированные алкогольные напитки должны передаваться в распоряжение Бюро народного здравоохранения… Но где вы их берете?» «В погребе моего отца, – сказала она, слегка покраснев. – Мой отец – славный человек, но либерал, совершенно ничего не понимающий; он бежал…».
Такой была девятнадцатилетняя Дарья в тысяча девятьсот девятнадцатом году, в эпоху голода и террора. Мы прошлись по цехам, одни из них работали, а в других через дыры в полу виднелось плиточное покрытие фундамента. И я передал Дарье в одном пакете доносы пролетариев на «вредительскую подрывную контрреволюционную деятельность дочери бывшего капиталиста, эксплуататора народных масс» и Патент на Конструктивную Незаконную Деятельность.
В 22-м году, после многих потерь, я встретил ее в Феодосии, где она лечила легкие, «такие же прогнившие, как полы мануфактуры, помните?», и пыталась поддержать жизнь в десятимесячном рахитичном ребенке, который вскоре умер. Дарья руководила школами, «без тетрадей, без учебников, где детей было в два раза больше, а учителей в два раза меньше, чем требовалось», на пределе нервных сил. Голод, красный и белый террор. От непосильного труда красота ее угасла, нос заострился, губы побледнели, уголки рта опустились. Она показалась мне ограниченной, почти глупой, истеричной, когда однажды прохладным вечером, на