Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Милости просим, заходи! – сказал он громко и снова с излишней поспешностью открыл амбарную книгу, делая вид, будто ужасно занят.
– Вставай, Димитрос! – трубным голосом воззвала жена. – Вставай, муженек, пойдем в поле – проветришься, кости погреешь! А то скоро вовсе рассыплешься в этой пылище. Давай-давай, шевелись! Я прихватила с собой кое-что тебе полакомиться… – Она наклонилась и прогудела ему в самое ухо, – голубцы из баклажанов с перчиком… Объеденье! Да еще на свежем воздухе, на травке!..
– Не пойду! Не пойду! – испуганно завопил кир Димитрос и обеими руками вцепился в стойку.
– Пойдем, Димитраки, сделай милость! Да не бойся, не трону!
Но бедняга принялся отчаянно махать мухобойкой, словно отгоняя огромную мясную муху.
– Не пойду! У меня сегодня столько работы, разве не видишь? Я проверяю счета, подвожу баланс – сколько я задолжал, сколько мне задолжали… Как же без этого торговать? Прошу тебя, иди одна!
– Ладно, пошли, Марульо! – Кира Пенелопа в сердцах дернула служанку за рукав. – Будешь мне и вместо товарки, и вместо мужа!
Показав киру Димитросу свой необъятный зад, его половина выплыла из таверны и потащилась обратно домой.
– Будь проклята такая жизнь, – ворчала она по дороге. – И дал же мне Господь в мужья эту трухлявую колоду! Мне бы настоящего мужика, который и поесть вкусно любит, и выпить не дурак, и жену не обидит. Народили б уже дюжину детишек, и у меня бы на сердце было спокойно. Но кабы жила я в Ретимно, среди порядочных людей, а от этих ослов и ждать нечего!
Кира Пенелопа все больше распалялась, к тому же у нее живот подвело от голода. А солнце тем временем поднялось высоко, дразнящие запахи весенних трав щекотали ноздри.
Взопревшая Марульо понуро плелась за хозяйкой с корзиной в руках. Скособоченные тапочки то и дело спадали с ног, в конце концов она их сняла, положила в корзину, прямо на голубцы, и пошла босиком.
Около церкви Святого Мины кира Пенелопа стала как вкопанная и перекрестилась.
– Святой Мина, тебе ведомо, о чем я молюсь денно и нощно, так пособи же!
Зазвонил колокол, послышались голоса и смех: по узкой улочке мчались школяры, опаздывая на урок. У киры Пенелопы защемило сердце при виде этой веселой стайки.
– Э-эх, – вздохнула она, – вот бы все эти детки были моими! От кого угодно, хоть и не от Димитроса, прости, Господи, меня, грешную!
Она размечталась о здоровом, красивом производителе (сколько таких встречалось ей и в жизни, и в грезах!), с которым могла бы прижить кучу детей. Вон покойная жена Барбаянниса от кого только не рожала! Один Бог знает, кто отец ее соседки Катиницы, супруги Красойоргиса. А Барбаяннис, хотя и слаб на глаза, все ж таки увидел, что ему рога наставляют, даже щупал их руками, а что поделаешь? Однажды свалил его тяжкий недуг, помирать уж было собрался и зовет жену.
– Скажи, ради Христа: наши дети все от меня?
Но та будто воды в рот набрала.
– Ну скажи, не бойся, видишь, ведь я помираю!
– А ну как не умрешь? – ответила эта бесстыжая.
Вспомнив тот случай, кира Пенелопа улыбнулась и отошла в сторону, уступая дорогу школярам. В одном из них она узнала Трасаки, сына капитанши.
– Трасаки! Эй, Трасаки! – окликнула она, вытаскивая из корзины апельсин, чтобы угостить мальчишку.
Но Трасаки не слышал, не до того ему было. Обняв за плечи приятелей – Манольоса Мастрапаса и Адрикоса Красойоргиса, – он что-то увлеченно им нашептывал, а те хохотали во все горло. Это он вчера в классе насыпал у порога дроби. Учитель Сиезасыр, дядя его, как раз разучивал с ними новую песню, чтобы спеть хором на воскресной прогулке за город: «Опять весна пришла, опять цветы цветут!» Ученики принялись вопить ее на разные голоса, и Сиезасыр, вдохновенно дирижируя указкой, старался перекричать этот нестройный хор.
– Вот что, дети, пойдемте во двор порепетируем. А то, как бы нам не опозориться послезавтра. Пошли!
И торжественно направился к выходу, но у порога поскользнулся на дроби и рухнул мешком на пол, даже очки разбились вдребезги.
– Как думаешь, переломал он себе ребра? – обеспокоенно спросил Андрикос.
– Ну конечно! – заверил его Трасаки. – Ты что, не слышал, как он хряпнулся? Наверняка переломал.
– А слыхали, как он запищал: «Ой-ой-ой!»? – спросил Манольос, возбужденно потирая ладони. – Бьюсь об заклад, он переломал себе все ребра, потому и встать не мог. Только стонал и шарил руками по полу – гляделки свои искал.
– Значит, прогулка нам не грозит. А теперь сделаем, как сговорились, идет?
– Идет! Идет! – закричали товарищи.
Мимо пробежала собака; сорванцы, схватив по пригоршне камней, помчались следом. Но близ церкви Святого Мины их остановили вопли и ругань.
– Небось старая Хамиде Эфендину колотит, – догадался Трасаки. – Поглядим?
Мальчишки на цыпочках приблизились к решетчатой ограде. Им открылся просторный двор, заросший травой. Посреди двора высилась могила святого, украшенная разноцветными полосами ткани. Рядом стояла растрепанная босая старуха с крючковатым носом. Одной рукой она держала за горло своего сына, а в другой у нее были вилы, старуха грозно ими потрясала.
– Неверный пес, покарай тебя Аллах! Опять собрался к грекам, чтобы они накормили его свининой и опоили вином! Запорю до смерти!
Эфендина изо всех сил вырывался из лап матушки и орал благим матом.
– Не пойдешь! – бушевала старуха, вцепившись в него мертвой хваткой. – Не пущу! Или ты не понимаешь, какой это позор – идти туда! Ведь сам всякий раз, как протрезвеешь, катаешься, бьешь себя в грудь, срываешь чалму, мажешь лысину навозом и ходишь так по улицам, ревешь как ишак! А греки, знай, потешаются, мусором в тебя бросают. Хоть бы праха святого своего прадедушки постыдился! – Старуха указывала на могилу, украшенную разноцветными полосами.
– Я днем и ночью о нем думаю! – Эфендина воздел руки к небу. – Клянусь, мама, все время думаю о нем!
– Зачем тогда себя оскверняешь?
– Да затем, чтобы стать святым, как мой прадед! Не согрешив, святым не станешь. Если б я не грешил, то и не каялся бы, не взывал бы к Аллаху, не показывал бы людям лысину. Понятно тебе?
У старой Хамиде даже челюсть отвисла. Вдруг и впрямь истина глаголет устами ее придурковатого сына? Ведь говорили старики, что дед ее всю жизнь был последним проходимцем, и только когда вдоволь насладился мясом, вином, женщинами, когда из него уже труха стала сыпаться, ударился он в святость, залез на минарет да и так больше оттуда и не спустился. Ни еды, ни питья не принимал, лишь плакал, бил себя в грудь и взывал к Аллаху. Семь дней и семь ночей сидел он там, а на восьмой вдруг истошно завопил, так что вздрогнула вся Мегалокастро, и в небе появилась огромная стая ворон. Внял Аллах мольбам человека и послал воронье, чтобы прекратили его мучения… Что, если именно такой путь ведет к святости?