Шрифт:
Интервал:
Закладка:
С Прокоповичем несколько раз беседовали «доброжелатели» из земляков, убеждали его в необходимости сотрудничества с новой властью, советовали влиять на Берлин постепенно, самим фактом диалога с национал-социалистами, говорили, что германский национализм как идейное течение в конечном счете не сможет не принять национализм украинский, направленный не вовне, а вовнутрь, в свою нацию, ни в коей мере не претендующий на мировое или европейское лидерство.
Прокопович не внимал советам украинских посредников, состоявших на штатной службе в «Антикоминтерне» – филиале геббельсовского министерства пропаганды, или у полковника Мартина, в секторе агитации СС, или у доктора Тауберта, в восточном отделе министерства пропаганды, или у профессора Менде – главного розенберговского эксперта, руководителя восточного отдела Германского института по изучению заграницы. Он теперь отстаивал уж и не политическую линию, а просто-напросто личное свое достоинство. Не признаваться же, право, что все эти годы брошены псу под хвост и дело, в которое он верил, – химера и вздор?! (Когда он найдет силы признаться себе в этом, гестаповцы устроят ему летом сорок второго года инфаркт миокарда со смертельным исходом.)
Но в июне сорок первого года референт, занимавшийся парижскими украинцами, хотел знать о Прокоповиче все, прежде чем сформулировать свои рекомендации Берлину. Для этого надо собирать материал: гестапо не торопится, когда речь идет о людях типа Прокоповича. Вопрос надо изучить со всех сторон, исследовав все возможности. Ганна будет принята Прокоповичем: об этом позаботятся люди из его окружения, завербованные гестапо еще в начале тридцатых годов. Запись беседы с этой талантливой украинкой ляжет в сейф референта. Люди типа Прокоповича с каждым не говорят – они разборчивы в знакомствах. Ганна Прокопчук относится к числу тех, перед кем он может открыться неведомой гранью: глядишь, именно эта грань сделает парижского украинца удобным для охвата его секретными службами рейха.
…Референт, однако, ошибся: бывший украинский лидер, выслушав Ганну, сказал, тяжко вздохнув:
– Не ждите от меня помощи, милая. Я бессилен сделать что-либо, потому что марионеткой быть не умею, я Прокопович, а не Лаваль. Мы для них – ничто… Горько: я это понял слишком поздно, когда изменить ничего нельзя, ибо сидеть на двух стульях допустимо на банкете – не в политике. Не гневайтесь, я человек конченый.
Когда Ганна вышла из кабинета Прокоповича, грустный и доброжелательный секретарь (агент гестапо, он поддерживал контакты с руководителем ОУН-М Мельником – естественно, с санкции и по указанию СД – для того, чтобы консультировать и анализировать все высказывания, мнения, замечания, поведение бывшего главы «Рады») тихо и проникновенно сказал ей:
– Госпожа Прокопчук, мой вам братский, искренний совет: кому ж его и дать-то вам, украинке, как не мне, украинцу… Подружитесь с германцами. Видимо, не скоро истинные патриоты нашей с вами родины обретут такую силу и такую самостоятельность, что помочь вам смогут в горе не словом – делом… Они вернут вам и Никитку и Янека… Подружитесь, родная, право слово, подружитесь с немцами, они вас не дадут в обиду…
Трушницкий закрыл дверь осторожно, но петли были плохо смазаны, и поэтому маленький домик, в котором он снимал комнату, наполнился протяжным и тонким скрипом.
Трушницкий даже зажмурился, представив себе, как этот страшный скрип разбудил старуху Ванду, пана Ладислава и маленьких Никиту и Янека. Он замер у двери и осторожно вслушался в темную тишину дома, но никто не шевельнулся в комнатах, и тогда, успокоенный, он, балансируя руками, как воздушный гимнаст, пошел по маленькой зале в свой закуток.
– У пана хормейстера есть сигареты? – услыхал он хриплый голос Ладислава, но перед тем, как понял, кто его спрашивает, Трушницкий успел испугаться: он с детства испытывал страх перед темнотой.
– Я разбудил вас. Простите, – сказал Трушницкий. – Я завтра смажу петли. Что пани Ванда? Ей легче?
Ладислав прошлепал босыми ногами по полу, прикрыл дверь своей комнаты, где спал с сыновьями, и подошел к Трушницкому – костистый, длинный, в белой ночной рубахе; из-за того что пегая борода росла от глаз, вместо его лица зияло темное пятно.
«Всадник без головы, – подумал Трушницкий. – Наверное, это все же очень страшно. Можно только завидовать людям без воображения: они лишены представлений о неведомом, они живут в том мире, который привычен, неинтересен и заземлен. Но зато у них не бывает сердечных заболеваний».
– Пани Ванда завтра поднимется с постели, – сказал Ладислав, и Трушницкий ощутил тяжелый перегарный запах. – Маменька уже сегодня хотела подняться, но я уговорил ее полежать еще один день. Вот вам и наши издевательства над знахарями! Не приведи я к ней пана Крыжанского, завтра б ее унесли на кладбище.
– Будет вам, пан Ладислав… Держите сигарету.
– Спасибо.
Пламя спички осветило огромное лицо Ладислава – тяжелые, словно брылы у породистого пса, складки щек, резкие морщины под глазами, тяжелые надбровья; потом темнота стала еще более осязаемой, оттого что Ладислав прятал сигарету в кулак: работая всю жизнь в лесах, он привык экономить табак – в кулаке он медленнее сгорает, а на пронзительном ветру мгновенно превращается в серый пепел.
– Что ей дал знахарь?
– Ничего. Ровным счетом ничего. Он месмеровец. Он взял на себя ее болезнь. Он водил по ее спине пальцами – у него длинные пальцы, длиннее, чем у меня, и ногти синие. Он пальцами-то водил по матушкиной спине, а я видел, как у него пот выступал за ушами. От напряжения.
– Почему от напряжения? – Трушницкий пожал плечами. – Просто жарко было.
– Это нормальным жарко. А он вне нормы. Он глазами на столе ложку двигает. Смотрит на ложку, а она двигается. Пошли, налью холодного чая.
В маленькой кухне остро пахло кислой капустой. Ладислав зажег керосиновую лампу.
– А может, чарочку? – спросил он, подвигая Трушницкому табуретку. – У меня немножко припрятано.
Трушницкий подумал, что завтра ему нужно быть поутру у Сирого, где соберутся трое из руководства ОУН, и Сирый как-то странно говорил сегодня, что, видимо, репетиции хора придется отменить на ближайшее время, и намекал при этом, что именно ему, Трушницкому, вероятно, выпадет честь первым приветствовать Бандеру. Но в конце концов одна чарка не сможет помешать ему, а нервы напряжены до предела.
– Разве что за компанию, – сказал Трушницкий.
Ладислав налил в чарки мутноватого самогона, принес хлеба, лука и соли.
– Хватит? – спросил он. – Или подогреть щей? Я кормил знахаря великолепными щами.
– Благодарствуйте, сыт, – ответил Трушницкий. – За здоровье пани Ванды.
– За здоровье, – ответил Ладислав и опрокинул чарку в свой рот, похожий на щель в копилке; такую Трушницкому подарила бабушка Анна Тарасовна, когда приезжала к ним в имение с Полтавщины, – пират с открытым ртом, в красной косынке и с серьгой в левом ухе.