Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Она тут живет, как в гробнице, подумала я.
Холод пробирал до костей, воздух был чистый, как на горном плато. Но я начинала привыкать к этому. Сняла шарф и перчатки. Возможно, если бы я еще поработала над собой, то увидела бы водопад, извивающийся по стене, словно змея, и ночное солнце. Не без труда я открыла окно. Она подошла к окну с другой стороны, и обе мы, скрестив руки на груди, стали смотреть на небо. Я вспомнила уборную в коридоре. Она была заброшена или ею пользовались до сих пор? Фредерика этого не знала, поскольку приходила сюда только ночью, а по ночам в здании никого нет.
Голос ее иногда прерывался. «Je cause avec eux»[35]. Она еще и видела их. Они ее навещали. Иногда садились там, где сейчас сидела я. Она рассмеялась: это было похоже на крик ночной птицы, пронзительный и пискливый. Значит, Фредерика разговаривает с мертвецами. Я была единственным существом из мира живых, вошедшим в ее комнату. Мы еще увидимся? Я попросила ее о встрече. Уже светало, и рассветное небо было похоже на картон. Я могу прийти к ней, когда захочу. Я захотела прийти сегодня же вечером, и завтра, и послезавтра. Она улыбнулась спокойной улыбкой. Но на следующий вечер ее там не было. Я не помню, как вышла тогда из ее комнаты, как выбралась из коридора, как спустилась по бесконечной лестнице. Стены и камни смыкались за моей спиной. Там, в комнате, когда забрезжил день, тени свернулись клубком на полу, пока яркий свет, разлившись, не прогнал их. В этой комнате не хватало только веревки.
Через несколько лет Фредерика попыталась сжечь свой дом в Женеве — занавески, картины, свою мать. Мать в это время читала в гостиной.
После этого инцидента я и познакомилась с ее матерью. Ей было около семидесяти, и все в ней дышало нежностью — плоть, кожа, платье, щиколотки, розовый и мягкий второй подбородок. Блеклые голубые глаза, безмятежные и неподкупные, внимательно изучили меня и приказали войти в гостиную. На окнах висели белоснежные занавеси, кружева на них были как сахарная пудра. Мадам садится. Я все еще стою. На меня вдруг нападает неодолимая робость, хочется повернуться и уйти. Но я следую примеру мадам. Усаживаюсь. На стенах — портреты, погруженные в сон и полумрак.
В Женеве сверкало солнце. У мадам были сумерки. В слабом свете можно было разглядеть лишь очертания предметов, равнодушно-ленивые тела мягкой мебели. На овальном столике стоял матовый серебряный чайник с чашками. На блюде — несколько петифуров. Белые салфетки с инициалами покойников. Возможно, тех, чьи лица смотрели с портретов глазами, лишенными век. На другом, круглом столике, на который несколько столетий или часов назад кто-то опирался локтем, стояла ваза с букетом алых цветов. Допустить к ним бабочку было бы чрезмерной снисходительностью, ведь она нарушила бы возвышенную медитацию лепестков. Даже дыхание ветра не могло бы развеять их мимолетное зарево.
В воздухе ощущалась тяжесть, это была атмосфера медленного выздоровления. При взгляде на замерший в неподвижности письменный стол в углу, на его массивные ящики с круглыми ручками из слоновой кости казалось, будто за этим столом сидит невидимый конторщик, без пера и бумаги, и диктует письма в никуда. Руки мадам создали композицию из разнородных предметов, одушевленных и неодушевленных. К одушевленным принадлежала она сама, с двумя обручальными кольцами на пальце: золотое надгробие на двоих, символ честного вдовства и верности обетам.
Мадам налила себе и мне чаю, медленно наполнив чашку до половины, предложила петифуры. «Je vous en prie[36], дорогая». Губы ее потянулись к чашке, приоткрылись и замерли, словно пожелав высказать какую-то мысль, но так и оставив ее невысказанной. Физиономии на стенах как будто ожили, мелкие трещины на живописи нервно подергивались. Мадам улыбнулась мне, а я — ей. Так, значит, я подруга ее дочери, у которой нет подруг. Она счастлива со мной познакомиться. Похоже, она говорила почти правду, и я была благодарна ей за это «почти», тончайшее масло, смягчающее грубое столкновение между правдой и ложью. Ее глаза обволакивали меня детски невинным взглядом. Это были глаза девочки, которые отталкивали от себя все неприятное, или глаза куклы, в них не было ни тупости, ни удивления. В них уместился рай, играли радужные отблески Женевского озера. Мадам казалась счастливой. Непередаваемо мягким голосом она спросила, в какой гостинице я остановилась.
— В «Отель де Рюсси».
— Они обанкротились, — сказала она и добавила уверенным тоном: — Гостиницу скоро снесут.
Комнаты там большие и просторные, продолжала я, прямо-таки залы (я говорила с таким воодушевлением, словно хотела спасти гостиницу от разрушения). Да, она это знала, но заведение пришло в полный упадок. Она терпеливо расспрашивала меня, очень осторожно спросила, живы ли мои родители. И протестанты ли они. Я намекнула мадам, что мы с ней однажды уже встречались. Она мягко заметила, что не помнит этого. Но я не сдавалась: это было в тот день, когда она приехала в пансион за Фредерикой. И я провожала их на станцию. Вот теперь мадам вспомнила «une jeune fille triste»[37], и подбородок у нее сочувственно вздрогнул. Она заговорила о капризах, но не судьбы, а погоды, о духоте и влажности. У нее были завидные познания в метеорологии. Ее спокойствие и мягкость были великолепны, точно плотный бархат. Превосходная, прочная материя, которой можно было бы украсить двери и окна. Я взяла несколько петифуров, она извинилась, что не предложила их мне во второй раз. Я пересчитала их: на блюде оставалось пять или шесть штук, и я решила их доесть. Я вызвала в памяти одну за другой всех мамаш, каких видела в пансионах. И почувствовала легкое отвращение. Без всяких к тому оснований. Я видела их в приемных, они сидели в своих английских костюмах и шевелили губами.
В приемных, особенно приемных религиозных интернатов, есть что-то мрачное и подозрительное. В моем первом, монастырском пансионе, куда я попала в восемь лет, все мы безумно боялись «шпионок» — это слово придавало обычному доносу космические масштабы. Об этом я подумала, когда мадам подливала себе и мне уже порядком остывший чай.
Фредерика не произнесла ни слова. Ее молчание не давило, оно было каким-то невесомым. Безжизненным. Нездешним. Внезапно она вздрогнула. До этого она сидела посреди дивана, чуть наклонившись вперед, так, словно собиралась встать и уйти. Послышался судорожный вздох, затем еще один. Ее дыхание звучало гулко, словно в груди отдавалось эхо, словно там был еще один голос. Мадам держала чашку в руке, она рассуждала о том, что в кантоне Аппенцелль мужчины ходят голосовать, прихватив с собой холодное оружие, а женщины глядят на них из окон, и с этими словами мадам повернулась к окну, но я заметила, что она смотрит на дочь. Нашла предлог, чтобы посмотреть на нее. Затем мадам снова завела разговор о метеорологии. Едкое концентрированное тщеславие источало аромат оранжереи. Мадам погладила лепесток цветка. Фредерика резко выпрямилась, чтобы вдохнуть. Грудь то вздымалась, то опускалась, это движение стало ритмичным. Казалось, ее сотрясают спазмы. Дышала она со свистом. Впервые ее взгляд показался мне тусклым, потерянным, затуманенным.