Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Приехала, приехала! Велик Господь! Только брата твоего нет с нами… – горячо, быстро шептала Елизавета, обнимая едва ступившую на порог Смольного дома Настеньку. А та с удивлением смотрела на скромное тафтяное платьице цесаревны, на стянутые в узел волосы, которые раньше были уложены в замысловатую высокую прическу, на заплаканное, померкшее лицо и бессильно опущенные руки. Настя не узнавала стоявшую перед ней женщину, отчаянно, в голос рыдавшую.
– Что с Алешей? – спросила она.
– Арестовали его, Настенька, – прошептала Елизавета, – на дыбе висел…
Цесаревна прижала к глазам горячие ладони, как будто хотела отогнать страшное воспоминание. А потом договорила сквозь слезы:
– На Камчатку его сослали. От меня и от тебя подале. Я к государыне новой в ноги кинуться хотела, да поняла – она не в Алешу, она в меня метит. Меня уязвить хочет. И не спасти его никак.
– Как не спасти? – возмутилась Настя. – Гвардию подымать надо. Полк, где Алеша служил. Отцовский трон отвоюете и брата моего спасете.
– Не время еще, Настенька, видит Бог – не время! – оправдывалась Елизавета, рыдая на плече у любимой фрейлины. – В монастырь меня дальний сошлют или в Сибирь, а там и умереть недолго. Затаиться пока надо, терпеть. А потом я у власти буду и Алешеньку нашего освобожу. Ты только не покидай меня, Настенька милая. Не смогу я одна, никак не смогу.
Настенька глубоко вздохнула, обняла Елизавету и нежно, медленно провела рукой по ее спутанным волосам. В это мгновение сестре сосланного на Камчатку ординарца цесаревны показалось, что утешает она не любимую дочь грозного императора, а испуганную девчушку, которой приснился кошмарный сон. Настя терпеливо, по-матерински, шептала Елизавете слова утешения, и постепенно отчаянные рыдания стихали, и в глазах российской Венеры появлялся прежний, капризный, как петербургское солнце, блеск…
Настенька увела Елизавету в ее покои, а потом долго еще сидела одна в отведенной ей комнате, медленно раскачиваясь на постели и повторяя вслух: «Алеша жив, он вернется…»
Так она просидела всю ночь, а наутро сон накрыл ее с головой, как волны никогда не виденного моря. Во сне Настя увидела, как Алеша, словно ребенка, нежно и бережно ведет Елизавету за руку, но глаза у цесаревны почему-то закрыты, а на лице порхает легкая, победоносная улыбка. «Ей ангел-хранитель в человеческом облике положен», – подумала Настенька и поняла, что в отсутствие брата ей самой придется вести Елизавету за руку. А потом, когда придет срок, напомнить цесаревне о страшной Алешиной участи.
Олексу Розума Бог одарил необыкновенным голосом. Громоподобный бас Олексы трубой звучал в деревянной церкви украинского села Чемеры, где красавец Розум числился в певчих. Но чемерский дьячок, слыхавший знаменитых на всю Украину певчих из Киева и Глухова, морщился, как от кислого яблока или зубной боли, когда Олекса доходил до совсем уж непомерного рева. В простоте сердечной Розум не отличал форте от пиано и валил таким грохочущим звуком, что дьяк приберегал его для тех мест литургии, в которых нужно было возопить или воззвать.
– В Киев тебе надо, Алешка! – говорил дьяк, учивший Олексу грамоте. – Голос тебе дан силы и красоты великой, а пользоваться им не умеешь. Не всегда ведь, чадо, грохотать надобно. Ангелы на небесах поют тихо и сладко, а ты только глотку рвешь…
Отец Розума, реестровый казак и горький пьяница, с завидным упорством пропивал все, что было в доме, а когда Олекса, не стерпев семейного разорения, выволок его из шинка, чуть было не разнес сыну топором голову.
Пасти лемешевское стадо Розуму было скучно, еще скучнее по вечерам унимать пьяного отца, поэтому всерьез Олекса привязался только к чемерской церкви да к дьячку, с которым беседовал о глуховских певчих и ветхозаветном пастухе Давиде.
Бог одарил Олексу не только голосом, но и красотой. Красив Розум был необыкновенно, с правильными, хотя и несколько крупными, чертами лица, карими очами, дугообразными и изящными, как у женщины, ниточками бровей, красиво очерченными губами, но при этом широкоплеч и силен, без тени женственности и хрупкости, обычно присущей подобной красоте.
Для тех, кто мог слышать Олексу в чемерской церкви, красота Розума ничего не добавляла к его голосу. Будь он хоть вдвое красивей, это не заставило бы прихожан растрогаться больше, когда Олекса выводил «Покаяния отверзи ми двери» и глухим рокотом вторил ему хор. Красота Розума принадлежала миру, а голос – храму, и даже дьяк, ругавший Олексу за ор и рев, иногда, в особенно волнующих местах «Верую» или «Ныне отпущаеши», закрывал глаза и протяжно вздыхал.
Дорога от родных Лемешей до соседних Чемер поначалу казалась Олексе легкой и сладкой. Розум ежедневно покидал тяжелый лемешевский быт, семейные дрязги, отцовское неуемное буйство ради Чемерской церкви, где голос его был скромным подношением храму, и бесед со словоохотливым дьяком.
Глубоко в душу Олексе запала история о царе Сауле и пастухе Давиде, излечившем его. Лемешевский пастух искренне верил, что и ему достанется какой-нибудь больной духом царь, которого он излечит своим пением. Был Олекса в своих желаниях искренним и почестей не ждал, а хотел лишь излечить больную и грешную душу и сделать это посредством своего голоса. Чудесная власть пения – вот что томило и волновало Олексу!
Иногда по ночам приходило к Олексе видение – рыжеволосая красавица со щеками в ямочках, с грустным, заплаканным лицом, и думал тогда Розум, что вот он – этот самый больной духом. Но кто она и какое отношение имеет к его мечтам – Розум не знал.
Когда Олекса рассказал о своих фантазиях дьяку, тот сначала перекрестился, а потом выругал Розума на чем свет стоит.
– Давид был посланник Божий! – орал дьяк, и даже брови на его полном, благообразном лице тряслись от негодования. – Ты что, Алешка, в посланники Божьи себя рядишь?! Не рано ли? Лучше петь научись, честной отрок!
– А я научусь, видит Бог, научусь! – оправдывался Олекса и клял себя за непомерную гордыню. – Вот в Глухов поеду и научусь… А то еще в Киев можно, в хор митрополичий…
– Можно и в Киев, – соглашался дьяк. – А мысли эти брось, слышишь… Ишь ты, в Давиды лезет!
Зима 1730 года выдалась дождливая и рыхлая, окрестные села тонули в грязно-белой хляби, и приевшаяся дорога от Лемешей до Чемер уже не казалась Розуму легкой и сладкой. Он увязал в снеговой каше, мок под дождем и что было сил прислушивался к странному ожиданию природы.
Природа, как и Олекса, ждала изменения своей участи, скорого и близкого, и так же жадно прислушивалась и приглядывалась. Розуму чудилось, что небо набухло Господней волей, что скоро, очень скоро, его судьба, как корабль, застоявшийся на мели, сдвинется с насиженного места и уплывет неизвестно куда.