Шрифт:
Интервал:
Закладка:
А вот с полицией она до сих пор не сталкивалась, этот раз – первый, хоть она ничего и не помнит. Раньше она никогда не садилась за руль выпивши, никогда не пропускала больше одного рабочего дня, никогда… Она даже не представляла себе, что ждет ее дальше.
Мука. Молоко. “Аякс”. Уксус в доме только винный, после антабуса его нельзя – иначе начнутся корчи. “Яблочный уксус” – внесла она в список.
Дело было в Монтане, на шахте “Дикие двойки”, когда мне шел шестой год. Весной, летом и осенью – раз в несколько месяцев, пока не выпадал снег, – мы с отцом шли в горы, ориентируясь по меткам, которые старый Хэнкок сделал еще в 90-е годы XIX века. Отец тащил брезентовый баул, набитый кофе, кукурузной мукой, вяленым мясом и прочими припасами. А я – пачку “Сэтердей ивнинг пост”, да, несла, почти всю дорогу. Хижина Хэнкока стояла на самой вершине горы, на краю лужайки в форме кратера. Над хижиной и на все четыре стороны – синее небо. Его собаку звали Синий. На крыше росла трава, свешивалась, как ухарский чубчик, на крыльцо, где отец с Хэнкоком пили кофе и разговаривали, передавая друг другу куски руды, щурясь в табачном дыму. Я играла с Синим и козами либо наклеивала страницы “Пост” на стены хижины, уже покрытые толстыми слоями старых номеров. Ровненько, аккуратными прямоугольниками, одна страница поверх другой, сверху донизу в этой маленькой комнате. Долгой зимой, когда снег отрезал все пути, Хэнкок читал свои стены, страницу за страницей. Если набредал на самый финал рассказа, пытался придумать начало либо найти на других страницах на других стенах. Прочитав всю комнату, несколько дней клеил новые газеты, а потом опять приступал к чтению. Я не пошла с отцом той весной, когда отец впервые после зимы отправился туда и нашел старика мертвым. И коз, и собаку: все лежали на одной кровати. “Когда мерзну, просто накрываюсь еще одной козой”, – говорил Хэнкок.
– К чему это, Лу? Просто свези меня туда, высоко, и оставь, – все время упрашивал отец, когда я устроила его в дом престарелых. Только об этом он тогда и говорил: про разные шахты, про разные горы. Айдахо, Аризона, Колорадо, Боливия, Чили. Его рассудок начал мутиться. Он не просто вспоминал эти места, а думал, что и вправду находится там, в том времени. Думал, что я маленькая девочка, разговаривал со мной так, словно мне столько лет, сколько было на той или другой шахте. Говорил сиделкам что-нибудь наподобие: “Крошка Лу может прочесть «Наших добрых помощников», от корки до корки, а ей всего четыре”. Или “Помоги тете отнести тарелки. Хорошая девочка”.
Каждое утро я приносила ему cafй con leche[42]. Брила его и причесывала, водила взад-вперед, взад-вперед по вонючим коридорам. Почти все остальные пациенты еще не вставали, они звали кого-то, гремели решетками, давили на кнопки звонков. Старушки-маразматички забавляются сами с собой. После прогулки я привязывала его к инвалидному креслу – чтобы не упал, если попытается удрать. И начиналось: я с ним на пару… Вот что я вам скажу: я не притворялась, я ему не поддакивала – а по-настоящему отправлялась вместе с ним куда-нибудь. В шахту Тренч в горах над Патагонией – той, что в Аризоне: мне восемь лет, я вся лиловая от генцианвиолета – у меня стригущий лишай. Вечером мы все шли к обрыву: выбрасывали консервные банки и сжигали мусор. Олени и антилопы, иногда – пума подходили близко, не боялись наших собак. У нас за спиной, вдоль скалистых обрывов, которые на закате становились совсем багровыми, метались козодои.
Отец сказал мне “Я тебя люблю” всего однажды – перед самым моим отъездом в Штаты, в колледж. Мы стояли на берегу Огненной Земли. В антарктический холод. “Мы вместе прошагали по всему этому континенту… Одни и те же горы, один и тот же океан, сверху донизу”. Родилась я на Аляске, но ее не помню. Он – когда был в доме престарелых – вбил себе в голову: должна помнить, и в конце концов я притворилась, что знаю Гейба Картера, что помню Ном и медведя в поселке.
Поначалу он все время спрашивал про мою мать: где она, когда приедет. Или ему чудилось, что она тоже здесь, и он с ней разговаривал, заставлял меня ее кормить – одну ложку ему, другую ей. Я тянула время. Она собирает чемоданы, она приедет. Когда он поправится, мы заживем все вместе в Беркли, в большом доме. Он успокоенно кивал и только однажды сказал: “Врешь, как дышишь”. И сменил тему.
Однажды он взял и отделался от нее. Прихожу, а он лежит на кровати и плачет, свернувшись калачиком, как ребенок. Он рассказал все с начала до конца, словно бы в шоке, с подробностями, которые не относились к делу, словно очевидец какой-то кошмарной аварии. Они плыли на пароходе по Миссисипи; моя мать сидела в каюте и играла в карты. Теперь туда пускают цветных, и Флорида (его сиделка) обчистила их как липку – выиграла все их деньги, до последнего цента. Моя мать поставила всё, сбережения всей их жизни, в последней партии в пятикарточный дро-покер. Одноглазый свободный валет. “Почему же я сразу не догадался, – сказал он, – когда увидел, как эта прошмандовка скалит свои золотые зубы, пересчитывает наши денежки. Она отвалила Джону – вон он, нашему Джону – четыре тысячи, не меньше”.
– Закрой хлебало, сноб! – сказал Джон с кровати рядом. И вытащил из корешка своей Библии шоколадку “Херши”. Ему не разрешалось есть сладкое, а шоколадка была та самая, которую я днем раньше принесла отцу. Из-под подушки Джона торчали очки моего отца. Я взяла их. Джон принялся стонать и выкрикивать: “Ноги! Ноги мои ноют!” Ног у него не было. Диабетик, ноги ампутированы выше колен.
На пароходе отец сидел в баре с Брюсом Сэссом (мастером алмазного бурения из Бисби). Они услышали выстрел, а потом, спустя долгое время, громкий всплеск. “Мелочи на чаевые у меня не было, но мне не хотелось оставлять доллар”. “Сноб-скупердяй! Как всегда!” – вставил Джон со своей кровати. Отец и Брюс Сэсс побежали к правому борту и успели увидеть, как течение уносит мою мать. В кильватере парохода алела кровь.
Он скорбел по ней только день – в тот день, зато про ее похороны толковал несколько недель. Собрались тысячи человек. Ни один из моих сыновей не пришел в костюме, но я чудесно выглядела и была мила со всеми. Был Эд Титмен, и посол, служивший в Перу, и дворецкий Доминго, и даже старый швед Чарл Блум из Маллана, штат Айдахо. Как-то Чарли сказал мне, что всегда кладет в овсяную кашу сахар. “А если у тебя нет сахара?” – спросила я. Умничала, нахалка. “Фсе равно клаа-ду-у”.
В тот же день, когда отец отделался от моей матери, он перестал меня узнавать. И с тех пор командовал мной, как секретаршей или служанкой. Однажды я все-таки спросила у него, где я. Я сбежала. Дурная кровь, уродилась в Мойниханов, вся в мать и в дядю Джона. Просто однажды после обеда взяла и укатила, прямо от дома престарелых умчалась по Эшби-авеню с каким-то никчемным латиносом на “бьюике «четыре дырки»”[43]. Мужчина, которого он описал, – и впрямь “моего типа”, сомнительные личности с темными волосами – моя слабость.