Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шипел под ухом приемник. Батарейки сели давно. Их можно было бы купить в ночном ларьке, совсем недалеко от гостиницы, и даже в вестибюле. Он не стал этого делать.
В принципе он достиг желаемого. От печали неутолимой и вина сердце его стало давать сбои. И судный день приближался. Точнее, ночь. Вот она, родная. И сейчас беречь батарейки не имело смысла. Он повернул рычажок до упора и стал искать музыку. По маяку передавали литовскую эстраду. Он заплакал. Последний раз это случилось с ним лет десять назад. В тот день он вернулся с боевой операции, где осталась вся группа — четыре человека. Он разрыдался тогда в своем служебном кабинете, но уже через минуту взял себя в руки. После было всякое. А вот теперь он сам умирал. Заканчивалась командировка. Можно еще было остановиться, собраться, уцепиться за исчезающий мираж бытия. Выемки и выступы совпали, закрутились шестерни, заскрипели оси.
Вчера, когда в «сбыте» он остался обмыть сделку, как водится, не хватило… Пошли в ашхану. Там пили коньяк и пиво. От куламы он отказался. Только смотрел, как деловые партнеры вылавливают из бульона мясо, цепляют плавающий поверху лук, брезгуют лапшой. Сам он всегда начинал с лапши. Хорошее дело кулама. Когда-то он мог не есть несколько суток, а после пробежать километров пятнадцать. Сейчас он с постыдным ликованием ощущал всю мерзость своего нынешнего существования. За последние полгода он прибавил в весе.
Сидя в ашхане, он проболтался о скором дне рождения, и его товарищи взяли еще по сто пятьдесят. Потом в гостинице, ночью, слушая одним ухом храп, а другим угасающую музыку и начиная все же понимать, что эта ночь будет последней, решил было все остановить, отринуть, встать, пойти в коридор, разбудить дежурную, которую он воспринимал уже как картину в холле, где река, пароход и синие тучи и беседка над обрывом, позвонить, вызвать скорую, но тут музыка прервалась, диктор медленно и язвительно стал пересказывать новости, и хлопотать уже ни о чем не захотелось. Ну, не в этот раз, так в следующий, не в этой гостинице, так в другой. И храп будет другой и запахи другие, но, в основном, те же. Парение на кончиках пуант…
Где-то квартира его последняя. Одно окно — на море, другое — на завод. Две Ренаты. Другие бабы и собутыльники. И другие фонари, а свет их, как ни крути, — мертвый. В квартире той телевизор и можно смотреть ночные программы, а в этом номере и телевизора нет. В сумке у него лежала бутылка литовской водки. Он берег ее на случай, если и в день рождения свой будет в пути. Эту водку он предпочитал всем другим. Заигрывая с болью, уговаривая ее уняться ненадолго, он встал, подошел к столу, налил в стакан воды из пластикового баллона, выпил, посмотрел сквозь стекло на фонарь и убедился, что стакан грязный. Тогда он отправился в тот угол, где раковина. Уж что-что, но раковины были во всех номерах.
Он долго мыл стакан, морщась от несговорчивой боли под лопаткой, под ребрами, не ощущая левой руки. Он никогда не пил ни валидола, ни нитроглицерина, ни другого яда. Только водку. Боль ему благодарно отвечала толчками, будто разговаривала с ним.
Когда он вернулся на свою койку, голос диктора в коробочке радиоприемника сменился музыкой. Группа «Форум». «Не жалей ты листьев не жалей, а жалей любовь мою и нежность». Он выдвинул из-под койки сумку, нашел под чистой рубашкой бутылку, отвинтил пробочку, нацедил с полстакана, закрыл опять тайный сосуд и поставил на стул. Стал думать, чем бы закусить, но не пришло в голову ничего, и тогда он открыл створки окна, поискал между рамами, нашел початую банку рыбных консервов в масле и засохший хлеб. Возможно, это было оставлено спящими сейчас соседями впрок, возможно, не доглядел персонал и стоит банка уже день-другой. Но чего теперь привередничать? Холодильник в номере был, но не работал. Хлеб он покрошил в жестянку, перемешал ложкой. Потом глубоко вздохнул, выпил водку, посидел с минуту, стал есть. Хлеб пропитался маслом, он его выбирал, долго держал во рту, потом глотал. Музыка зазвучала, потом ее опять не стало, и другой диктор заговорил о погоде. Потом начался сеанс храпа. Клочков пощелкал пальцами, подвинул стул, но вместо храпуна проснулся другой гражданин, сел на койке, закурил, почувствовал в темноте бутылку.
— Не спится!
— Будешь?
— Давай, маленько.
Выпил, икнул.
— Хорошая водка.
— Литовская.
— Уважаю.
Потом нежданный собутыльник хотел было усесться рядом с Клочковым с намерением допить, поговорить о политике, войне и мире и козлах-чиновниках. Клочков извинился, спрятал бутылку, где уже было меньше половины, и лег. Тот обиделся, посопел, но от всего этого вышла польза, так как несостоявшийся товарищ подошел к храпуну и решительно растолкал его, обозвал дурным словом и в комнате стало тихо. И голоса в пластмассовой коробочке стихли. Сели-таки батарейки. Клочков выключил его. Теперь, если опять щелкнуть тумблером, скажем, через час, то несколько минут он еще прошепелявит.
Он лежал на правом боку и пошевелиться было нельзя. А скоро холодный пот стал стекать со лба, и простреливало уже через равные промежутки времени.
… Пес знал гостиницу так, как ее можно было узнать за два года. Совершенно рефлекторно он обозначал пути отхода, зоны риска, варианты действий на случай ситуации. Он жил в разных номерах, исключая двойные люксы. Жил в полу-люксе, в «казарме», в двух- и трехместных. А в этом номере останавливался четырежды. Собутыльники просто не представляли, сколько у него денег.
Хорошо было жить в этом городе летом. Сюда, как и раньше, приезжали на гастроли приличные театры. Местные князьки вкладывали деньги в культуру. Они были правы миллион раз. А в «Агидели» жили лучшие артисты. Многих он видел в фильмах. В свое время фильмов Пес не досмотрел. Времени не было. Теперь в его литовской квартире хранилось сотни две дисков. И вот, пожалуйста, живые артисты, в майках и халатах ходят по коридорам, сидят в буфете. Как-то он провел с одной актрисой время в забавах и играх. Потом ходил на все ее спектакли, сидел поближе к сцене, но все закончилось довольно скоро. Театр уехал.
Спектакли начинались поздно, и бар работал до половины четвертого. В нем любили сидеть и люди со стороны. Их впускали. Глубокой ночью Пес принимал обыкновенно душ, переодевался в чистое, лежал, долго слушал музыку. Наушников он не признавал, убирал рычажок до минимума. Время от времени он вспоминал о Ренатах. Ему было жаль их. Время взрастило в нем жалость, что совсем уже было ни к чему. Жалость мешает работе.
Зимой в Уфе был совершенно необыкновенный снег, мягкий и долгий, как будто не было никакой нефтехимии. Снег был чист. В свое время он не успел прочесть слишком много необходимых для человека книг и теперь наверстывал упущенное. Пил и читал. Читал и пил. Его не интересовали книжные лотки. В букинистических магазинах он перебирал не модные и уже совершенно дешевые книги, за которые когда-то отдавали целые зарплаты.
У него не было братьев и сестер, а родители его давно умерли. Янтарные прожилки, скрепы и миражи растворились, как растворяется смола в муфельной печке, когда мастер перепутал циферки в техзадании. С таким же успехом его можно было пытаться прирастить к бунгало в Тунисе. Черная попа рядом. Белые зрачки. Плачущие глаза черепахи, когда из нее, живой, варят суп. Под каргопольский самогон не желаете ли отведать черепахового супцу. С зеленью.