Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Боммм!..
Он очнулся от этого звука, повернулся — и пошел ему навстречу. Буря догнала его, ударила в спину, попыталась свалить, а когда это не удалось — стала пинать со всех сторон. Струи воздуха, сплетаясь в узлы, выли и визжали от боли. Земля вздрагивала от ударов молний, Н оглох и ослеп, но колокол звал его — и он шел, шел… Нет — не так. Он не шел, а шагал — наваливаясь всем телом на воздух, протискиваясь через его струи: шаг… еще шаг… И вдруг уперся во что-то. Пальцами он сразу угадал облепленную снегом кирпичную кладку, открыл глаза, но в них все еще стояли отпечатки молний. Стена обещала укрытие, и Н стал пробираться вдоль нее по пояс в сугробе. Это отняло последние силы. Тогда он лег в снег и несколько мгновений подремал, а когда почувствовал, что может двигаться — пополз сквозь сугроб. Но при этом не отрывался от стены. Он прижимался к ней плечом, иногда ощупывал ее бесчувственными пальцами, чтобы убедиться, что это она, что она действительно существует.
Потом стена повернула — еще одно подтверждение, что это не сон. Здесь снег выдуло ветром, обледенелая земля была едва прикрыта. Цепляясь за стену, Н поднялся и разлепил веки. Чувствительность возвращалась, сквозь тающий на сетчатке отпечаток молний глаза различали: вот кирпичи стены, вот выбоина в кладке, выше — узкий, уходящий ввысь оконный проем, а впереди, в нескольких шагах, похоже, ворота…
Буря толкала в спину. Опираясь на стену, Н сделал необходимые шаги. Действительно — ворота. Деревянные, со следами резьбы, окованные железом. Калитка из небрежно сбитых неструганых досок. Н нажал на нее, ощутив ладонью колющую сухость дерева; она неохотно подалась. Н протиснулся внутрь и спиной прикрыл калитку.
Сперва он ничего не увидел, но первый же сполох молнии, ворвавшийся через стилизованные оконные проемы и проломы в крыше, снял все вопросы. Храм. Вернее — руина, прежде бывшая храмом. Чувствуя, что теряет сознание, Н стал опускаться, опираясь спиной на калитку. Все исчезло еще до того, как он коснулся пола.
Когда душа вернулась в него, первое, что Н понял: вокруг тишина и покой. Буря ушла. Луна опять получила свободу: плотные пласты ее ауры втекали с юго-запада по невидимым наклонным желобам, наполняя храм призрачным светом.
Что-то еще изменилось… Н прислушался к себе. Ах, да! — колокол умолк…
Н встал и осмотрелся. Храм сохранился куда лучше, чем ему показалось в первый момент. Конечно, крыша и главный купол проломлены и в окнах ни одной рамы, но дерево панелей и роспись на стенах и сводах сохранились хорошо. Где-то Н уже видел все это: и растительный орнамент колонн, и замаскированные в узорах пола рунические знаки, и славянскую транскрипцию библейских сюжетов…
Он никогда не был туристом, никогда не был любопытен. Его интересовала только жизнь, ее тайна. Процесс одухотворения неживой материи. Узнать эту тайну — а ведь он когда-то был известным на весь мир авторитетом в биологии — Н не надеялся, даже не пытался. Н восхищался Богом больше всего за то, что Он так умеет. Живопись этого не умела. Она могла остановить человека, достать из памяти его прошлое, напомнить о ценностях, забытых им, потому что они мешали той бессмысленной гонке, в которую он когда-то в юности включился. Самое большее, что могла живопись, — одарить толикой энергии и тем дать шанс изменить жизнь. Но Н никогда не оглядывался (так же, как никогда не пытался заглянуть вперед), никогда не сожалел о нереализованных — куда более ярких и счастливых! — вариантах своей жизни, — не видел в этом смысла. Энергии он имел предостаточно, и тратил ее так, как хотел. Поэтому не скучал. Поэтому ничего другого не хотел вовсе. Вот почему живопись — за редчайшим исключением — не проникала в него глубже глаз.
Но возле одного изображения он задержался. Оно было исполнено не маслом, как другие картины; это была фреска. Луна вытравила все колеры, оставила лишь черно-белую гамму, но выразительность линии и игра масс от этого только приобрели. Сюжет предельно простой: ангел протягивает чашу, а человек ее принимает. Ангел как ангел — два крыла, хитон; вот только все это — как бы обугленное: и крылья, и хитон, и лицо, и руки. Но тип лица славянский, и ниспадающие на плечи волосы — прямые. Человек — напротив — весь в белом, даже волосы белые — седые. Он стоит в полупоклоне, прижимая черную чашу к груди, но линия спины напряжена, как натянутый лук. Видно, как он преодолевает внутреннее сопротивление, отторжение от чаши. Не хочет, но берет — судьба…
Нужно было найти укромное место и какие-нибудь доски, чтобы сделать костерок и ложе. Н пошел дальше. Но фреска не отпускала его. Думать он мог только о ней. Спиной он ощущал нечто, рождавшее потребность оглянуться. Как будто там — пока он этого не видит — что-то происходит. Надо обернуться резко, чтобы застать врасплох… Ему стало смешно: какие-то детские страхи и фантазии. Он все же повернулся — неторопливо, нарочито медленно. Естественно, на фреске ничто не изменилось. Но отсюда, с отдаления, он понял замысел художника. Черное и белое были неразрывным единством. Черное перетекало в белое, а белое — в черное; в черном зарождалось белое, в белом — черное. Так ведь это монада! — символ бессмертия, символ вечного возрождения энергии, игрушка-перевертыш: желаете? — получите объяснение смысла жизни; испытываете ужас перед перспективой могилы? — вот вам снадобье, гарантирующее душевный покой.
Если бы у Н были силы — он бы засмеялся, но улыбнуться он смог, и тут же забыл о фреске: банальности — по причине их пустоты — имеют счастливую способность исчезать из нашей памяти сразу и без следа.
На росписи он больше не глядел.
Он двинулся по периметру храма, заглядывая в притворы. И вдруг увидал огонек. Это была лампадка. Она еле теплилась перед иконой Богоматери, распространяя чад горелого масла. Здесь же лежал букетик бессмертника, несколько огарков хозяйственных свечей и толстая пластина самодельного войлока.
Н осмотрелся.
Не дует. И снегу не намело: над головой шатром парил каменный свод. Н был велик телом и не представлял, как сможет уместиться на этом войлоке, но когда положил под голову вещмешок — у него получилось. Он накрылся пледом и долго лежал, глядя на огонек лампадки. Просто лежал и глядел. Потом повернулся на другой бок — и встретился взглядом с черным ангелом. Ангел был далеко; в колоннаде, разделявшей их, клубился мрак, но фрагмент фрески с ангелом был виден отчетливо. Впрочем, Н смотрел не на ангела, а только в его глаза.
Ангел вышел из стены, прошел через колоннаду и присел рядом с Н.
— Вот ты и пришел, — сказал ангел.
Теперь, когда его лик был рядом, Н вспомнил наконец, где видел его: в ту ночь, над городом, в морге. Точно — это был он. Такой же прозрачный. Именно это занимало мое внимание, хотя я припоминаю, что уже и тогда он был черен, вернее — обуглен; как мне подумалось — какой-то страстью.
Н чувствовал необычайную легкость. Вот никогда бы не поверил, что умирать так легко. Почему-то я всегда полагал, что душа не отлетает на исходе жизни как перышко, как во сне, а вырывается с болью для тела, рвет по живому, — ведь навсегда разрывается нераздельное единство…