Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Смех прекратился. Папа, тяжело дыша, оперся на Алидоси и долго молчал. Понемногу приходило успокоенье, но руки все дрожали. Потом, взглянув на завешенные Шалоном двери, он произнес одно только слово:
— Поезжай!
Оно скатилось, как капля крови.
Ипполито встал и устремил на папу долгий, застывший взгляд, словно сбитый с толку столь неожиданным позволением больше, чем решительным отказом.
— Поезжай! — повторил папа и, выпрямившись, прибавил: — Но клириков моих не трогай! Особенно Жана де Гасконь надо беречь, он — мой!
Ипполито медленно поднял руку для клятвы, все еще не понимая: он ждал яростной вспышки, бури, чего угодно, только не согласия и смеха. Он колеблется, слишком еще растерянный, и хищные глаза его блестят от удивления. Но кардинал Алидоси незаметно делает ему знак — скорей удалиться. Только тут он пришел в себя и уходит, бренча мечом, без единого слова и без единой мысли.
Мягкие торопливые шаги Юлия и стук его посоха — уже на другом конце галереи. И на том, что служит ему опорой, написано: "могу надеяться только до утра". Он идет. Перед ним на коленях — новая фигура, юноша в дорожной одежде без украшений. Юлий дотронулся до него посохом.
— Ты!.. — воскликнул он радостно.
Это обозначало приказ — подняться.
Микеланджело встал. Они вошли в горницу с голыми стенами, без фресок, без ковров; дубовый стол не украшен искусной резьбой, кровать — простая. Несколько рундучков с разбросанными на них книгами, чертежами, географическими картами, грамотами. Между двух окон монастырской формы висело распятие. Папа опустился на стул и закрыл глаза, уйдя в себя. Здесь, в однообразии и наготе серых стен, жил он, пока для него еще не приготовили и не украсили росписью и Шалонами покои в другом крыле. Здесь, в горнице, похожей на каморку рабочего, жил папа, затопивший Рим искусством, а церковь — величием и славой. Потому что он никогда не входил в комнаты Борджа, считая своего предшественника Александра Шестого похитителем тиары и святокупцем, сыном курвы и дьявола, воссевшим на папский престол лишь с помощью денег, хитрости и святотатства. И до того омерзительным было для него все борджевское, что даже воздух тех комнат казался ему отравленным преисподней. И он приказал запечатать знаменитые Александровы покои и окадить дверные косяки ладаном. И вот глазел там с люнет золотой бык Борджа, подле быка Аписа, в пустое пространство, и золотые, нежно и сладостно-голубые, чудного оттенка фрески Пинтуриккио крало время и пожирала известь, папа Александр в торжественном облаченье, с одутловатыми щеками, сжав руки, преклонял там, на Пинтуриккиевом лугу, колена перед распятым Спасителем, и никто этого не видел, Лукреция Борджа, с золотым облаком волос вокруг прелестной головы, в обличье великомученицы святой девы Екатерины, защищала веру перед судьей доном Сезаром и герцогом Гандии, и никто на нее больше не любовался. Печати были крепкие, свинцовые, с вытесненным на них предостереженьем. Только время, как змея из скал, проползало по этим комнатам, питаясь старой кровью да плесенью. А папа Юлий Второй жил пока в голой горнице, без фресок и ковров, дожидаясь, когда крыло дворца устроят так, чтоб оно стало достойным его величия. Он долго сидел, заслонив глаза руками, потом заговорил, не отнимая их от лица.
— Ты вернулся, Микеланджело…
— Из Каррары… — тихо ответил Буонарроти, эти сжатые стариковские руки словно лежали на его губах. — Часть мраморных глыб уже в Риме, часть я велел везти во Флоренцию, буду там работать над самыми трудными статуями, да и флорентийские рабочие дешевле римских. Много камня пропало при доставке морем в бурю и непогоду, много переломали, разбили, испортили при перевозке. На днях жду еще корабли, которые подрядили у судовладельцев в Лавагве за двадцать два золотых дуката. Потом…
— Когда ты приступишь?
Микеланджело промолчал.
Юлий Второй медленно опустил руки и посмотрел на него своим обычным сверкающим взглядом.
— Тебе что-нибудь мешает? Ты знаешь, я нарочно велел построить мост от Ватикана к тому месту, где ты будешь работать, чтоб можно было каждый день ходить и смотреть, как ты творишь. Такое у меня нетерпенье… Ты ждешь, когда получишь весь камень?
Так как ответа не было, он продолжал:
— Это напрасно. Никогда не надо ждать. Написано — могу надеяться только до утра. Ждать, все вы только и знаете — ждать! А время летит, не ждет. Я тебе приказываю, а ты повинуйся, Буонарроти! Я хочу завтра же видеть тебя за работой, никаких препятствий не должно быть! У меня впереди меньше времени, чем у тебя, я хочу дождаться своего надгробия, хочу видеть его. Повтори еще раз, порадуй мне сердце, повтори еще раз, что ты собираешься изваять?..
— Это не будет пристенное надгробие, как делают обычно, — тихо начал Микеланджело. — Никакой плоской ниши, заполненной саркофагом и ангелами. Я хочу, чтоб это было обособленное строение, развернутое на четыре фасада и разделенное на три разных яруса. Мраморная гора. Сорок статуй и множество рельефов. Нижняя часть будет расчленена нишами между пилястров. А в нишах и перед пилястрами — статуи, олицетворяющие частью разные искусства, свободно развивающиеся под покровительством вашей святости, частью — все завоеванные вашей святостью города и области. По углам галереи второго яруса будут четыре огромные статуи: Моисей, святой Павел, затем фигура Жизни деятельной и фигура Жизни созерцательной, мраморные стены будут украшены бронзовыми рельефами. Вершину третьего яруса образуют статуи двух ангелов, несущих гроб с телом вашей святости. Один из ангелов будет радоваться вечной славе, а другой скорбеть над землей, отнятой у вашей святости. Вокруг…
— Мраморная гора, — промолвил Юлий Второй и с удовлетвореньем кивнул. Потом взгляд его загорелся и речь стала порывистой. — Что мешает тебе приступить? Зачем и ты медлишь? Тоже ждешь, чтобы спала жара или, может, тоже раскрыл заговор? — Он засмеялся, едко, отрывисто, потом продолжал: Нет такой силы, которая могла бы помешать тебе завтра же первый раз коснуться резцом первой глыбы. Никто не смеет! Вижу: ты только вернулся, и знаю, что в такую адскую жару путь из Каррары нелегок. Но помни: нет отдыха для тех, кто хочет довести свое дело до конца. Настоящие творцы отдыхают только в могиле. Не ссылайся ни на трудности дороги, ни на усталость. Завтра, Буонарроти, завтра же.
Он встал, подошел ближе.
— Глаза твои говорят внятней уст. Ты не хочешь, это ясно. Значит, и ты сопротивляешься, и ты! Все вы одинаковы. Все слабы и беспомощны, сильны только своим упорством, сопротивленьем. — Он сжал руки и прошипел: — Вот так сжать ваше сердце!
В нем опять закипала вся сила гнева. Но, стоя вплотную к Микеланджело, он мирно продолжал:
— Почему ты упорствуешь? Что мешает тебе? В чем затрудненье? Или дом возле храма святой Екатерины, который я подарил тебе, нехорош? Или у тебя нужда в деньгах? Разве я не приказал, чтобы наша казна была всегда для тебя открыта? Не приехали твои флорентийские каменотесы? Мне говорили, что их у тебя полон дом. Дурные вести от родных? Но что родные для художника? Трудности с камнем? Но им у тебя завалено полплощади святого Петра, да сколько еще — между храмом и крепостной стеной, а в пути — новые барки! Здесь кто-нибудь мешает? Назови только — и он будет убран с дороги. У тебя враги? Укажи — и завтра утром их уже не будет в городе. Может быть, я к тебе недостаточно внимателен? Ах, Буонарроти, нет в Риме другого художника, для которого я был хоть когда-нибудь так же доступен, как для тебя, и которому я больше доверял бы. На кого ты можешь пожаловаться? Говори откровенно, и мы даем тебе наше слово, что примем все во внимание и уладим. Кто мешает тебе в твоей работе?