Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И что же я должен сделать?
— Подписать.
— Что подписать?
— Что, что… бумагу.
— Какую такую бумагу?
Роберто нетерпеливо проводит по волосам, и я чувствую: спросил что-то лишнее, неудачное, что-то не то. Он, как птица, размахивает руками. Подожди, дорогой Роберто, не улетай! И он говорит, что надо бы подписать бумагу о той игре, но только то, что там было, короче, все это неважно, для них важен жест… показать, кто смеется последним… И тихонько смеется. Я же спрашиваю его, как спрашивал несколько лет назад мой отец: а что, разве все уже кончилось?
— Да нет, — тень улыбки застывает у него на лице, — все только начинается.
— Всего-навсего? Только подпись?
— Всего-навсего.
— Так я могу подписать. Это же пустяки.
— Не буду тебя обманывать. — Я смотрю на него, он устремляет свой взгляд далеко, на воду. — Дело в том, что подпись — это не пустяки, подпись — дело серьезное. Там будет стоять твое имя. Стоять навсегда. Твое, ваше имя. В течение многих веков это имя стояло на разных бумагах и документах — на грамотах, мирных договорах, назначениях, приговорах, случалось, что эта подпись решала судьбу страны… Подпись есть подпись, срока давности не имеет.
Я слушаю его с гордостью, особенно то, что касается срока давности и что они тогда успокоятся. Кто — они, я не спрашиваю. Наверное, политика, то есть Москва, коммуняки, кто бы ни были — раз они успокоятся, значит, отстанут от моего отца.
А где он сейчас?
Неважно. Сейчас он в надежном месте. Точнее сказать, в ненадежном.
— В милиции?
— Да.
А какое же отношение имеет к милиции он, Роберто?
Он имеет отношение не к милиции, а к нам, к моему отцу и ко всем, кто сейчас в беде, кто в таком же, как мой отец, положении.
— И что, я должен за всех подписываться?
— Браво, ваше сиятельство. Без юмора здесь, в бассейне Дуная, я полагаю, не обойтись.
183
Я, конечно, не сомневаюсь, что лучше погибнуть героем, чем уцелеть, превратившись в моральный труп, это ясно как дважды два. Но погибнуть по-идиотски? По ошибке? Случайно? По недоразумению? Совершенно бессмысленно? Несчастна страна, которой нужны герои. И мы, по возможности, должны этого несчастья избежать. Роберто обнимает меня за плечи, мне хорошо. Я взволнован.
184
О том, что отца избили до полусмерти, лупили его, как мальчишку, били, как лошадь, для начала, по первой злости, отбили почки, а потом методично дубасили по всему телу и главным образом по ступням, я узнал далеко не сразу.
Мы стоим в какой-то конторе, внутри одна стена из стекла, и там, за стеклом, на лавке лежит человек. Я знаю, что это он. Смотрю на него сквозь стекло. Секретарша что-то печатает. Когда мы вошли, она не подняла головы, я поздоровался, Роберто — нет. В стекле отражается свет, я вижу и то, что снаружи, и то, что внутри, себя и его. Стекло совсем близко, на нем остаются следы моего дыхания.
— Ну иди же! — вдруг рявкает у меня за спиной Роберто. Я оборачиваюсь, с трудом узнаю его, не понимаю, чего он хочет. Что, я должен пройти сквозь стекло? Секретарша отрывается от машинки. Лицо у нее поросло пушком, на свету, ослепительном, солнечном, кажется, будто оно покрыто каким-то белобрысым подшерстком. Противное зрелище. Она кивает в угол, где я замечаю дверцу. Ощущение, словно мне предстоит войти в клетку со зверем. Я вхожу. Со страхом, что зверь кинется на меня. Медленно приближаюсь. Но потом, как кусочек железа, приблизившийся к магниту до критической точки, меня швыряет к скамье, и я падаю на колени у тела отца. Он, кажется, спит. Мысль о том, что, возможно, он мертв, мне не приходит в голову.
То есть вру. Именно эта мысль всегда приходила нам в голову, когда мы видели его спящим — в мертвенной неподвижности, с полуоткрытым ртом, отвисшей челюстью и ввалившимися щеками. Всякий раз нас охватывал настоящий ужас. Мы видели его спящим только по воскресеньям. (Иногда, неожиданно, и по вечерам, но тогда разглядеть его было невозможно, потому что в большую, во «взрослую» комнату нам входить запрещалось.) По воскресеньям Папочка спал дольше всех. Седьмой же день посвяти Отцу Небесному — это мы понимали сразу, для нас это означало, что наконец-то Папочка как следует отоспится. Конечно, как следует — не значило сколько влезет, потому что мы не выдерживали и будили его. Самым классным было забраться к нему под бок. Даже лучше, чем забраться под одеяло к Мамочке, что тоже было неплохо.
— Папа, Папа, Папочка, — бужу я его, как, бывало, по воскресеньям. Прикоснуться к нему я не смею. Он не шевелится. Не поднимает головы. Я только сейчас замечаю, что глаза у отца открыты. Взгляд неподвижен. Губы потрескались, и на порванном уголке рта запеклась струйка крови. — Папа, Папа, пожалуйста, не умирайте!
Роберто стучит в стекло, мол, потише, поаккуратней и побыстрей. Я не знаю, что делать, что говорить. Он (отец мой) и так все знает. Поэтому, между прочим, мне и молиться трудно; отец смотрит на меня, отцу все известно. Но он на меня не смотрит. Лежит неподвижно, не шевелится ни тело, ни лицо, ни глаза.
— Я подписал бумагу, чтобы тебя отпустили.
Я не могу больше ничего сказать, гляжу на скрюченное его тело, на сложенные две руки, зажатые между колен. Я глажу его по лицу. Он как-то дергается, по телу его пробегает дрожь, и поворачивается ко мне, но смотрит не на меня, а куда-то в сторону, выше, рядом, мимо, насквозь, но только не на меня.
Он собирается с силами, чтобы плюнуть.
Плюнуть в меня.
Да что вы плюетесь! За что? Не нужно, пожалуйста!
Плевать — это легче всего! Хотя это неправда, ему плевать трудно, тяжелая кровяная слюна не может оторваться от губ и стекает по подбородку.
Я вытираю ее. Вытираю смешанную со слюною кровь, предназначенную для меня. Не нужно плеваться. Вы должны выйти отсюда, а один вы отсюда не выберетесь. Наверное, вам мог бы помочь Роберто, но, видимо, вы, как и Мамочка, с ним больше не знаетесь. Пусть так, но есть я. Меня-то вы знаете, ведь я ваш сын. От этой мысли («ведь я ваш сын») я краснею, краснею от ненависти. Меня снова охватывает страх. Не отчаивайся, Папочка, это было не трудно, не бойся, теперь уже все в порядке, эти скоты, все равно будет все в порядке, эти скоты думали, что можно нас победить, думали, что можно тебя сломать, шантажировать, они, гады, думали, что все здесь в их власти, включая тебя! Нет, Папочка, до тебя они не дотянутся!
Он пытается плюнуть, я жду, вытираю слюну.
Я не понял, почему они сразу не отпустили отца. Для проформы он должен был там пробыть еще день. На милицейской машине Роберто довез меня до поворота на Чобанку.
— Дальше дойдешь пешком. Матери можешь не рассказывать. А впрочем, дело твое.
185
Когда отец хотел в меня плюнуть (испытывая отвращение к своей слюне!), он сказал одно редкое интересное слово: говномес. Такого я не слыхал, не читал, меня оно поразило. Говномес — в смысле я.