Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коридорный, не прекращая свистеть, как робот, шагал вперед. Я держался за ним на некотором расстоянии и уже знал, куда он направляется. Новая бутылка «Катти Сарк», лед и стаканы предназначались для номера 208. Я оказался прав: здесь он и остановился. Перехватил поднос в левую руку, убедился, что перед ним нужная дверь, подтянулся и по-деловому постучал. Три раза, потом еще столько же.
Отозвался кто-нибудь на стук или нет, не знаю – не расслышал. Я стоял за вазой и наблюдал за коридорным. Время шло, а он все стоял у двери, как истукан, словно решил испытать пределы своего терпения. Не стучал больше – лишь тихо ждал, когда ему откроют. В конце концов дверь вняла его молитвам и приоткрылась внутрь.
«Борис свое слово сдержал. Японским военнопленным предоставили кое-какое самоуправление, разрешили выбрать из своих представителей комитет, во главе которого встал подполковник. После этого лагерной охране запретили издеваться над заключенными, и отвечать за порядок в лагере стал комитет. Если все было тихо и норма выполнялась, нас не трогали. Такую линию проводило новое начальство (или, другими словами, Борис). Эти на первый взгляд демократические новации мы, японцы, конечно, встретили с одобрением.
Но, как выяснилось, все оказалось не так просто. Обрадовавшись реформам, мы все, и я в том числе, по наивности не заметили коварную ловушку, приготовленную Громовым.
Борис, имея за собой поддержку госбезопасности, полностью подмял под себя вновь назначенного «члена Политбюро» и установил в лагере и шахтерском городке свои порядки. Интриги и террор расцвели буйным цветом. Борис стал отбирать из заключенных и охранников самых сильных и жестоких (а таких людей там хватало), подготовил их и сколотил своего рода личную гвардию. Вооруженные пистолетами, ножами, топорами, эти головорезы запугивали и избивали тех, кто отказывался подчиняться Громову. Несколько человек по его приказу они замучили до смерти. Вмешиваться никто не решался. Солдаты караульной роты, приставленные охранять шахту, делали вид, что не замечают, что творит эта банда. Даже военные уже ничего не могли поделать с Борисом и предпочитали держаться в стороне, ограничиваясь охраной станции и своих казарм. То, что происходило на шахте и в лагере, их не интересовало.
В этой гвардии у Бориса был любимчик – заключенный-монгол, которого все звали Татарином. Он всегда и везде тенью следовал за Громовым. Когда-то Татарин был чемпионом по борьбе. Всю его правую щеку покрывал след от ожога – ходили слухи, что он прошел через пытки. Борис арестантской робы больше не носил, жил в ухоженном домике, в котором убирала женщина из заключенных.
Николай рассказал мне (хотя в последнее время он стал избегать разговоров), что несколько его знакомых куда-то пропали. Исчезли ночью, как сквозь землю провалились. По документам они проходили как без вести пропавшие или погибшие в результате несчастного случая, но никто не сомневался, что их убрали подручные Бориса. Стоило не подчиниться его воле или приказанию – и человек подвергал себя смертельной опасности. Были случаи, когда недовольные пробовали жаловаться на творимый произвол напрямую в ЦК, и больше их никто не видел. «Я слышал, это зверье не остановилось даже перед убийством семилетнего ребенка, чтобы сломить его родителей, – шептал побледневший Николай. – Забили его насмерть у них на глазах».
Первое время Громов особенно не вмешивался в жизнь зоны, где содержались японцы. Для начала он сосредоточил усилия на том, чтобы полностью подчинить себе русских охранников и взять зону под контроль, дав японцам возможность пока разбираться между собой. Так что первые месяцы после происшедших перемен стали для нас короткой передышкой, когда можно было жить спокойно. Я вспоминаю эти мирные, как штиль на море, дни. Нашему комитету удалось добиться некоторого, пусть и незначительного, смягчения режима. Не надо было больше бояться, что на тебя набросятся охранники. Впервые с тех пор, как мы оказались в лагере, у людей появилась какая-то надежда. Они думали, что жизнь понемногу стала меняться к лучшему.
Впрочем, это не означало, что те недели, что длился наш «медовый месяц», Борис вообще не обращал на нас внимания. Просто он медленно и уверенно готовился к игре, расставляя на доске нужные ему фигуры. Обрабатывал по очереди членов комитета – кого запугивал, кого подкупал – и незаметно, потихоньку подчинял себе. Открытого насилия он избегал, действовал крайне осторожно, поэтому мы ничего не замечали. А когда заметили, было уже поздно. Разговорами о самоуправлении Борис усыплял нашу бдительность, а сам тем временем устанавливал железный порядок. Он был дьявольски хладнокровен и точен в своих расчетах. Бессмысленное, ненужное насилие над японскими пленными действительно прекратилось, но лишь затем, чтобы уступить место новому насилию – холодному и расчетливому.
Прошло примерно полгода. Теперь, когда Борис полностью господствовал на доске, он сменил тактику и принялся давить на нас. Первой его жертвой стал подполковник – главная фигура в комитете. Он несколько раз напрямую сталкивался с Громовым, отстаивая интересы японских пленных, за что его и убрали. К тому времени в комитете оставалось всего несколько человек, не подчинявшихся Борису. Это были подполковник и его сторонники. Однажды ночью на него навалились, заткнули рот и задушили, накинув на лицо мокрое полотенце. Расправились с подполковником, конечно же, по приказу Бориса, хотя он сам рук не запачкал. Его ликвидировали руками японцев; комитет выполнил его команду – и все. Смерть подполковника списали на болезнь. Все знали, кто его убил, но говорить об этом не смели. Было известно, что среди нас есть доносчики, работавшие на Бориса; открыто высказывать свои мысли стало невозможно. Новый председатель комитета, которого выбрали после расправы над подполковником, послушно плясал под громовскую дудку.
Изменился комитет – и тут же начали быстро ухудшаться условия, в которых приходилось работать японским пленным. Скоро они стали совершенно невыносимыми. В обмен на самоуправление мы обещали Борису выполнять норму, и это нам дорого обошлось. Под разными предлогами норму все время повышали, и работа превратилась в каторгу. Пошли чередой несчастные случаи, много японцев оставили кости в чужой земле, став жертвами безудержной гонки за все новыми тоннами угля. Самоуправление в итоге обернулось тем, что вместо русских надзирать за работой стали японцы.
Среди пленных, естественно, зрело недовольство. В лагерном мирке, где прежде мы поровну делили все лишения, стала править несправедливость, прорастала глубокая ненависть и подозрительность. Прислужников Громова ставили на легкие работы, они имели привилегии; уделом остальных стала невыносимая жизнь или даже смерть. Жаловаться было нельзя – открытый протест означал гибель. Могли бросить в карцер умирать от холода и голода, удушить ночью во сне мокрым полотенцем, раскроить в шахте череп ударом кирки и столкнуть тело в шурф. Кто будет разбираться, что делается там, под землей, в темной шахте? Подумаешь, пропал человек! Ну и что?
Меня не переставала мучить мысль, что это я свел подполковника с Борисом. Конечно, не будь меня, Громов все равно каким-нибудь другим путем рано или поздно пролез бы в наши ряды – и результат был бы тот же самый. Но мне от этого легче не становилось. Я тогда жестоко просчитался.