Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Скажу Рэтлифу», — подумал он. Назавтра прошение уже лежало на его столе, и Рэтлиф стоял над бумагой с пером в руке.
— Ну, чего ж вы, — сказал Стивенс, — подписывайте. Я сам все сделаю. Кто я, по-вашему, убийца, что ли?
— Пока что нет, — сказал Рэтлиф. — А что именно вы сделаете?
— Миссис Коль все сделает, — сказал Стивенс.
— Да вы же мне сами говорили, будто никогда при ней не упоминали о том, что натворит Минк, как только попадет в один город с Флемом, — сказал Рэтлиф.
— А это и не понадобилось, — сказал Стивенс. — Мы с Линдой договорились, что ему сюда вообще возвращаться незачем. Сорок лет прошло, жена умерла, дочки уехали бог весть куда; словом, ему будет гораздо лучше, если он сюда не вернется. Вот она и дает на это деньги. Хотела дать тысячу, но я ей объяснил, что выдать ему сразу столько денег — значит, погубить его наверняка. Так что я оставлю у начальника тюрьмы двести пятьдесят долларов, чтобы вручить ему ровно за минуту перед тем, как его выпустят за ворота, предварительно договорившись, что, как только он возьмет эти деньги, он тем самым дает клятву в тот же день, до вечера, пересечь границу штата Миссисипи, и тогда ему каждые три месяца будут высылать по двести пятьдесят долларов по указанному адресу, с условием, что он никогда в жизни не переступит границу штата Миссисипи.
— Понятно, — сказал Рэтлиф. — Значит, деньги он может получить только при условии, что никогда в жизни и близко не подойдет к Флему.
— Правильно, — сказал Стивенс.
— А вдруг ему не деньги нужны? — сказал Рэтлиф. — А вдруг он не отдаст Флема Сноупса за какие-то двести пятьдесят долларов?
— А вы не забывайте вот что, — сказал Стивенс. — Позади у него тридцать восемь лет тюрьмы, а впереди — еще два года надо провести в этой клетке, так что он знает, чем это пахнет. Вот он и продаст Флема Сноупса за то, чтоб не сидеть еще два года да еще получить даровую пенсию, тысячу долларов в год, на всю жизнь. Подписывайте.
— Не торопите меня, — сказал Рэтлиф. — Судьба и рок. Это вы про них говорили, что, мол, горжусь им служить.
— Ну и что? — сказал Стивенс. — Подписывайте.
— А вы не считаете, что не мешает вспомнить и про удачу? — сказал Рэтлиф.
— Подписывайте, — сказал Стивенс.
— Флему вы еще ничего не говорили?
— Он меня не спрашивал, — сказал Стивенс.
— А вдруг спросит? — сказал Рэтлиф.
— Подписывайте, — сказал Стивенс.
— Уже, — сказал Рэтлиф. Он положил перо на место. — Вы правы. Выбора нет, отступиться нам никак нельзя. Ежели вы скажете «нет», она найдет другого юриста, а тот уж и «нет» не скажет и, уж конечно, не придумает этот ход с деньгами, я про те двести пятьдесят долларов. А тогда Флему Сноупсу никакой надежды не останется.
Все остальные документы тоже были оформлены без всяких затруднений. Правда, судья председательствовавший тогда на суде, давно умер, как и тогдашний шериф Хэб Хэмптон. Но его сын, по прозвищу Хэб-младший, унаследовал от отца не только то, что его выбирали шерифом через срок, с перерывом в четыре года, но и то, что он всегда оставался в политике самым близким приятелем своего сменщика, Ифраима Бишопа. Так что Стивенс взял подписи у обоих; староста тогдашнего состава присяжных был еще вполне здоровый и даже весьма подвижной старичок восьмидесяти пяти лет, который хозяйничал на небольшой электрической крупорушке, когда не ездил на рыбалку или на охоту с дядюшкой Маккаслином, таким же восьмидесятилетним здоровяком. Так же просто и бесцеремонно, как и Рэтлифа, Стивенс вынудил еще нескольких влиятельных лиц подписаться под прошением, но козырным тузом он считал старого своего однокашника по Гарварду, который занимался политикой из любви к искусству и много лет был чем-то вроде друга и советника при дворе всех губернаторов, просто потому, что любая политическая клика знала, что он не только патриот штата Миссисипи, но и так богат, что ничего для себя уже не требует.
Так что Стивенс мог — да и собирался — доложить своей клиентке об успехе дела лишь после того, как документы были отосланы в столицу штата; лето уже подходило к концу, впереди была осень, сентябрь, когда весь штат Миссисипи (включая губернатора, сенат штата и комиссию по амнистии) снова наденет галстуки и сюртуки и примется за работу. Он понимал, что может сделать все — чуть ли не назначить день и час, когда он хотел бы видеть узника на свободе; и он выбрал конец сентября, написав своей клиентке на большом желтом отрывном блокноте, почему он так сделал, объяснил ей все многословно, красноречиво и убедительно, поскольку сам был в этом вполне убежден: в сентябре сбор хлопка в самом разгаре, так что для этого человека найдется не просто работа, привычная работа, но и такая работа, к которой он потянется всей душой, потому что тридцать восемь лет он ее делал по принуждению, под дулом заряженной винтовки, а теперь ему за нее будут платить сдельно, с каждой кипы. Это было лучше, чем освободить его сейчас же, в июне, когда ему все лето нечего будет делать и его невольно потянет в родные места; конечно, Стивенс не объяснил Линде, почему этому жалкому, хилому человечку, который, наверно, уже и до тюрьмы был сумасшедшим, а за тридцать восемь лет вряд ли вылечился, ни в коем случае нельзя появляться в Джефферсоне; он скрывал это от Линды в многословных и убедительных карандашных строчках, торопливо ложившихся на линованные страницы блокнота, пока внезапный шорох не заставлял его поднять голову (Линда, конечно, ничего не слыхала) — в дверях уже стоял Рэтлиф, вежливый, учтивый, непроницаемый, только теперь он стал немного серьезнее, немного сосредоточеннее, чем обычно. Но именно немного, по крайней мере, Линда ничего не замечала, но тут Стивенс, вставая, касался ее руки или локтя (хотя это было лишнее, она сама вдруг чувствовала, что в комнату кто-то вошел) и говорил:
— Привет, В.К., заходите. Разве уже пора?
— Выходит, так, — говорил Рэтлиф. — Доброе утро, Линда.
— Привет, В.К., — отвечала она