Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Совершенно нельзя было предвидеть заранее, когда и где произойдет припадок. Хорошо, если это случалось в постели и во сне; тогда, проснувшись, он догадывался, что судороги были: давило в груди, болела и долго оставалась несвежей голова, тоской сжимало сердце. Но приступ мог сделаться и наяву — и он падал в том месте, где его заставала болезнь, разбивая лоб или затылок, рискуя когда-нибудь стукнуться насмерть виском об угол. В мае 1870-го в Гомбурге Ф. М. упал в комнате отеля; очнувшись, «долгое время был не в полном уме», ходил по гостинице и пытался что-то путано объяснять всем встречным. Лицо синело, он подолгу ничего не помнил, нервно смеялся и только спустя неделю смог записать в тетрадь, что был как бы не в своем уме. Когда после припадка совсем очистилась голова, на чистой странице все той же тетради записал:
«ВЕЛИКОЛЕПНАЯ МЫСЛЬ. ИМЕТЬ В ВИДУ.
Идея романа. 16/28 февраля 70.
Романист (писатель). В старости, а главное от припадков, впал в отупение способностей и затем в нищету. Сознавая свои недостатки, предпочитает перестать писать и принимает на бедность. Жена и дочь. Всю жизнь писал на заказ. Теперь уже он не считает себя равным своему прежнему обществу, а в обязанностях перед ними...»
Если бы «великолепная мысль» о романисте, отупевшем от падучей, воплотилась в роман, это было бы, без всяких оговорок, автобиографическое сочинение. Налицо была эпилепсия, имелись жена и дочь, донимали бедность и работа на заказ. Фантазиям о Князе и Красавице здесь не было места совсем: Достоевский обдумывал возможность писать о себе и своей жизни, о том, как он и его автобиографический герой подвергались насмешкам, как подлецы-критики считали его за ничто, как господа Тургенев, Гончаров, Аксаков подавали милостыню больному и опустившемуся литератору. В глубине души герой-романист знал себе цену, помнил, как много идей он выдумал, «и литературных, и всяких». Финал романа готовил сюрприз: романист, таясь от всех, «вдруг написал превосходное произведение. Слава и деньги. И проч., и проч.».
«NB. Тема богатая», — добавлял Достоевский; и правда, он сочинял сюжет о себе самом — писателе, который, несмотря на тяжелейшие жизненные обстоятельства и смертельный риск не очнуться после очередного припадка, обвел судьбу вокруг пальца, написав произведение, вернувшее ему славу и признание. Неизвестно, предназначался ли для богатой темы знакомый демонический лейтмотив. Достоверно судить можно лишь об одном: записи середины августа 1870 года, зафиксировавшие в рабочей тетради с готикой резкий перелом первоначального замысла «Бесов», а также новый план и программу романа, уместились в счастливый трехнедельный промежуток между припадком 7 августа и припадком 2 сентября.
Откуда же возникали в черновиках Достоевского демонически порочные аристократы, сумасбродные красавицы и их гибельные страсти? В окружении Ф. М., особенно теперь, не было никого, кто бы хоть отдаленно соответствовал таким амплуа. В его письмах начала 1870-х, адресованных издателям
«Зари» и «Русского вестника», друзьям — Страхову и Майкову, родственникам — пасынку и племяннице, не было ничего, кроме деловых и семейных подробностей.
Между изнурительными припадками, погруженному в супружество и отцовство («Аня... сама кормит и с ребенком ночей не спит»), издерганному бытом («Нянька здешняя требует себе особую комнату, белье, чертово жалованье, три обеда, столько-то пива»), замученному безденежьем и долгами Достоевскому являлись нездешние фантазии, а значит, и силы, чтобы вырваться из «тягости и ужаса» повседневности. И, видимо, действительно чем-то необыкновенно дорог был Достоевскому его новый герой, если писатель готов был поделиться с ним не рутиной бытового существования, а давними мечтами.
«Хочется мне ужасно, до последнего влечения, пред возвращением в Россию съездить на Восток, то есть в Константинополь, Афины, Архипелаг, Сирию, Иерусалим и Афон, — признавался Ф. М. все той же Сонечке в июле 1870 года. — Я бы написал книгу о поездке в Иерусалим...», а уже в августе, в те самые поворотные для нового романа дни, свою мечту отдал черновой тетради (на той же странице — немного готики и рисунок домика с окнами): «Наш принц пропутешествовал 4 года...», повторив запись трижды. «Нам же известно было... что он изъездил всю Европу, был даже в Египте и заезжал в Иерусалим; потом примазался где-то к какой-то ученой экспедиции в Исландию и действительно побывал в Исландии», — расскажет Хроникер, Антон Лаврентьевич, в первой части романа. «Я был на Востоке, на Афоне выстаивал восьмичасовые всенощные, был в Египте, жил в Швейцарии, был даже в Исландии...» — сообщит в исповеди и сам герой.
Сочиняя для него маршрут экзотического восточного путешествия, Достоевский будто вспоминал о несбыточном. Выбрав из трех путей — или поехать на Восток, в Константинополь и Иерусалим, или отправиться на рулетку и погрузиться в нее навсегда, или жениться — третий, он будто отрезал для себя первые два, хотя Анна Григорьевна, найдя впоследствии в бумагах мужа рекомендательные письма в русскую миссию в Константинополе, не сомневалась в серьезности его намерений поехать на Восток.
Было бы неверно думать, что, берясь за образ Князя, Достоевский имел готовое решение. Напротив, демонический герой все время менялся, ускользал, путал карты, раскалывал интригу. Князь А. Б. — с такими инициалами он впервые появился в черновиках — из молодого человека умеренного поведения вдруг стал преображаться в бретера и дуэлянта, коварного соблазнителя и дерзкого прожигателя жизни. Загадочность и неуловимость его облика осложнялись еще и тем, что до самых последних мгновений влюбленные в него женщины не могли обнаружить у Князя хотя бы каплю ответного чувства. «Колебание, и в этом сладость романа», — записал Достоевский, понимая, что вероломство героя в делах любви идет только на пользу сюжету. Таинственный герой, высокомерный аристократ, внимательно присматривавшийся к нигилистам, выставлялся теперь как их тайный и заклятый враг.
Какую участь готовил писатель своему герою? Сомнений не было: он поднимал Князя на «безмерную высоту», а затем безжалостно обрушивал вниз. На одной и той же странице рабочих записей герой витийствовал, воспламенял своих адептов «огромностью идей» — и кончал с собой; смерть его была мрачна и ужасна: «Гражданин кантона Ури висел на веревке, спрятавшись между шкафом и комодом». А дальше для Князя снова сочинялись пламенные речи, вдохновенные монологи, ему отдавались самые дорогие идеи, заветные мысли будущего
«Дневника писателя».
Заботила писателя и любовная репутация Князя — усиленно демонизируя героя, Ф. М. полагал, что герой «должен быть обольстителен». Сознавая, что репутация демона не может строиться лишь на любовных победах, автор искал новые краски и качества. Обаяние героя должно было быть много сильнее, чем это ожидалось от заурядного волокиты: требовались специальные жертвы обольщений, особые стихии бытия.
«Видно, что он господин разговора... Угрюм и важен... Иногда молчаливо любопытен и язвителен, как Мефистофель. Спрашивает как власть имеющий, и везде как власть имеющий... ВООБЩЕ ИМЕТЬ В ВИДУ, что Князь обворожителен, как демон, и ужасные страсти борются с... подвигом. При этом неверие и мука — от веры. Подвиг осиливает, вера берет верх, но и бесы веруют и трепещут. “Поздно”, — говорит Князь и бежит в Ури, а потом повесился».