Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Не с одной ли из этих корректур и направилась Анна Григорьевна в типографию? Автор, очевидно, не хотел мириться ни с малейшей задержкой.
«Я весь день ни на минуту не отходила от мужа…»[1187] – говорит Анна Григорьевна в позднейших воспоминаниях, противореча своей же только что приведённой записи. Не в укор ей будь замечено, всё же отходила: она оставалась его помощницей до конца.
И он до конца оставался самим собой: только стилистическое целомудрие не позволяет нам выразиться, что он умер с корректурами в руках[1188].
«Когда, – продолжает Анна Григорьевна, – я предложила ему по совету Кошлакова нанять студента для присмотра за ним, он согласился, но говорил: “Как я вас разоряю…” И ещё: “Сколько на меня истратили”».
Он боится, что если болезнь затянется, он станет непосильным бременем для семьи.
Проследим далее записи в тетради Анны Григорьевны.
«Меня бы теперь хоронили». Сердился насчёт чаю. «Это раздражительность. Попроси, чтобы он приехал (Кошлаков). Видишь, не удерживай».
«Меня бы теперь хоронили» – то есть на третий день, если бы первое горловое кровотечение закончилось смертельным исходом. «Сердился насчёт чаю» – это его вечная претензия, что чай слишком крепко или слишком слабо заварен (недаром любил заваривать сам). И тут же извинение – в форме не очень лестной самооценки: «Это раздражительность».
«В день смерти беспокоился о печке, хорошо ли её закрыли, пусть Марья придёт. “Ты ещё не пообедала?”»
Последние его поступки, жесты, слова – всё обыденно, просто; ничего «для истории».
«Читала “Новое время”, вторник»[1189], – записывает Анна Григорьевна. Газета извещала о том, что к генералу Скобелеву, две недели назад захватившему в прикаспийских степях укрепление Геок-Тепе, подошли свежие силы. Сообщалось также, что представители великих держав в Константинополе, обсуждавшие греко-турецкий вопрос, «разошлись без всяких результатов»[1190].
«Недружелюбно встретил незнакомого доктора», – записывает Анна Григорьевна: как и следовало ожидать, приехавший А. А. Пфейфер не сумел расположить подозрительного, не доверяющего «чужим» врачевателям пациента…
«Прочти “Новое время”, что сказано обо мне», два раза, не скучал. «Конец, конец, зальёт. Если б моя прежняя мнительность…»[1191]
Он просит прочесть «Новое время» за среду, 28 января: здесь как уже сказано, – первое печатное известие об его болезни. Оно гласило:
«В сообщаемой сегодня программе Пушкинского вечера читатели не найдут возвещённого прежде имени Ф. М. Достоевского. Он сильно занемог вечером 26 января и лежит в постели. Люди, ещё так недавно попрекавшие его тем, что он слишком часто принимает овации на публичных чтениях, могут теперь успокоиться: публика услышит его не скоро. Лишь бы сохранилась для русского народа дорогая жизнь глубочайшего из его современных писателей, прямого преемника наших литературных гениев!»[1192]
Он не был избалован такими оценками. Можно было попросить Анну Григорьевну прочитать текст «два раза» – и при этом не скучать.
Между тем повышенная тональность в заметке «Нового времени» предвещает уже близкие некрологи.
В том же номере газеты сообщалось, что парижская палата депутатов продолжала прения о восстановлении разводов. Испанский кабинет подал в отставку. Застрелился командир пензенского полка полковник Муромцев. Блистательная Порта не разрешила учреждения европейских колоний в Палестине.
Всё шло своим чередом.
«Я поздравила его с принятием Св. тайн, – записывает Анна Григорьевна, – но он сказал, что ещё не причащался, сомневался и спросил священника, хорошо ли он сделал, что причастился, а вдруг выздоровеет»[1193].
К какому дню относится эта запись? Анна Григорьевна утверждает, что визит священника состоялся вечером 26 января. Но из приведённого текста как будто следует, что больной принял причастие не сразу, а лишь после некоторых колебаний. Всё это могло происходить в один вечер – 26-го. Однако в письме Е. А. Рыкачёвой от 29 января сказано: «Третьего дня он причащался…» М. А. Рыкачёв пишет ещё определённее: «27-го он приобщился к тайне…»[1194] Можно, следовательно, предположить, что либо священника пригласили не сразу, а только на второй день, либо (что вероятнее) – он посещал Достоевского дважды.
…Когда умирающий Толстой лежал в доме начальника станции в Астапове, весь мир затаив дыхание ждал, как разрешатся его отношения с Богом (с «официальным», разумеется). Святейший синод и департамент полиции слали телеграммы; в Астапово срочно направлялись священнослужители высокого ранга. Толстой не принял никого: он умер нераскаянный и отлучённый[1195].
Смерть Толстого – по своему драматизму и даже по внешней обстановке – событие эпического масштаба. Современники недаром говорят, что газеты раскупались тогда на улицах, как в день объявления войны. Толстой покидает этот мир, «хлопнув дверью»: громовое эхо ещё долго раскатывается над землёй…
Достоевский умирает, можно сказать, банально – благословив домашних и приведя в относительный порядок свои имущественные и религиозные дела. Он отдаёт Богу богово: спешит неукоснительно исполнить предписываемые церковью обряды, не придавая, впрочем, этому акту какого-либо исключительного смысла. В его поступках нельзя усмотреть ни бунта, ни показного смирения. Всю жизнь мучительно выяснявший отношения с Богом, умирая, он делает всё как положено. Исповедующий религию «серых зипунов», он не хочет выделяться из этого большинства.
Толстой покидает Ясную Поляну в разгар великих страстей, разыгравшихся вокруг истории с завещанием, – истории, в которую оказались втянутыми десятки людей и которая по своим «сюжетным ходам» напоминает захватывающий детектив.
Достоевский не оставляет никакого формального завещания. Его наследство не столь значительно, чтобы вызывать страсти. И тем не менее кое-какие движения у одра умирающего имели место.