Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Жесткая партийная дисциплина, привычка беспрекословно подчиняться партийному решению, идущему сверху, выработанная им еще в годы войны, привела к трагическому для его последующей жизни поступку: будучи парторгом объединения поэтов, он вместе с другими «обличителями» выступил на общем собрании потребовавшем исключения Бориса Пастернака из Союза писателей. И хотя в самом его выступлении как будто не было никаких слов, порочащих Пастернака, сам факт этого выступления в одном ряду с партийными функционерами, действовавшими по указке сверху, был неожиданным для всех, знавших Слуцкого, и трагичным.
Профессор Вячеслав Всеволодович Иванов, единственный человек, нашедший в те темные годы мужество открыто высказаться в защиту Пастернака, поведал мне о своем разговоре со Слуцким на следующий день после того злополучного собрания. Слуцкий телефонным звонком вызвал его на улицу и около двух часов говорил с ним, пытаясь объяснить свой поступок. «Он был совершенно убежден, что Пастернака посадят. А с ним вместе, по всей вероятности, и меня», — рассказывал Вячеслав Всеволодович.
Многие бывшие друзья Бориса Слуцкого, которые, кстати, не высказались открыто в защиту Бориса Пастернака, осуждали его. Сам он, высоко ценивший поэзию Пастернака и более других понимающий несправедливость происходящего, тяжело переживал свой роковой поступок. Все это — жесточайший разлад с собственной совестью при его органической честности и прямоте, потеря близких людей и последовавшее одиночество, невозможность предать гласности свои стихи, которые он писал всю жизнь и прятал в стол, не могли не привести к глубокому и неизлечимому нервному заболеванию, отнявшему у него сначала возможность писать, а затем и саму жизнь.
Драматическая, полная трагизма судьба Бориса Слуцкого, так же как самоубийство Маяковского, со всей очевидностью показывает, что поэт не должен «всю свою звонкую силу» отдавать «атакующему классу», брать на себя опасную миссию говорить «от имени России». Все это плохо кончается и неизбежно ведет к потере внутренней свободы и душевному разладу. И снова приходит на ум сравнение с Давидом Самойловым, избегавшим говорить «от имени России», сохранившим эту внутреннюю свободу при жизни. Поэтическая судьба Слуцкого — жестокая борьба поэта за свою бессмертную душу с безжалостным тоталитарным государством, договоры с которым подписываются только кровью. Победа в этой борьбе стоила Слуцкому жизни.
Последние годы перед смертью он мучился сознанием того, что его стихов якобы никто не помнит, что он предан забвению. Переживания были напрасны. Его лучшие стихи помнили и помнят тысячи людей, многие из них стали песнями (например, «Лошади в океане»). Уже после смерти поэта в его архивах были найдены сотни неизвестных ранее стихотворений, ныне опубликованных благодаря эпохе гласности и самоотверженным усилиям их собирателя, критика Юрия Болдырева, также безвременно ушедшего из жизни. Стихи Слуцкого, получившие сейчас второе рождение, переведены и переводятся на языки многих народов мира.
А я с благодарностью вспоминаю те недолгие часы, когда я с робостью слушал его короткие отрывистые фразы и мог считать его своим ментором.
23 февраля 1990 года умер поэт Давид Самойлов, скончавшийся в один день с Борисом Слуцким, пережив его на четыре года. С уходом Самойлова кончилась эпоха послевоенной поэзии, наиболее яркими представителями которой были Самойлов и Слуцкий, всю жизнь бывшие друзьями-соперниками, на десятилетия пережившие своих институтских однокашников по ИФЛИ — Когана, Кульчицкого и других, сложивших головы на полях сражений.
Теперь и этих деревьев не стало.
Самойлов умер неожиданно и легко — «смертью праведника». Когда-то он писал: «Надо готовиться к смерти так, как готовятся к жизни». Но все случилось вдруг, в Таллинне, на юбилейном пастернаковском вечере, который он же и организовал. На вечере Самойлов был в приподнятом настроении и, сидя за сценой в артистической, шутил со своим старинным другом актером Зиновием Гердтом. Открывая вечер, он говорил о духовном наследии Пастернака, о том, что только теперь мы начинаем его понимать и осваивать. Говорил прекрасно, может быть, более патетично, чем обычно. Чувствовал ли он, что это последняя речь в его жизни? Ему много хлопали. Вручили, как это водится в Прибалтике, цветы. Обычно он никогда не знал, что делать с цветами, — держал их как веник вниз головой, старался избавиться поскорее. На этот же раз он, взяв цветы, довольно изящно поклонился залу и пошел за сцену своей легкой танцующей походкой. Там он потом и сидел в артистической, разделенной зеркалами, оживленный, улыбающийся, довольный своим выступлением.
Вышедший вслед за ним Зиновий Гердт читал стихи Пастернака. Во время чтения он вдруг услышал за сценой негромкий глухой стук и какой-то шум. Через несколько секунд на сцене появился один из организаторов вечера и попросил врача-реаниматора, находившегося в зале, срочно подняться на сцену. Жена Самойлова — Галина Ивановна, тотчас почувствовав неладное, бросилась в артистическую вслед за реаниматором. Когда они вбежали, Самойлов лежал на полу без сознания и без пульса. Врач сразу же начал делать массаж сердца. Через несколько минут Самойлов очнулся, открыл глаза и сказал окружающим: «Ребята, не волнуйтесь, все в порядке». Это были его последние слова. Потом он снова потерял сознание, на этот раз навсегда. Приехала вызванная «скорая». Делали какие-то уколы. Несколько врачей, сменяя друг друга, усиленно продолжали массаж сердца. Но все оказалось бесполезным.
В последние годы Давид Самойлов тяжело болел: гипертония, сердце. Незадолго до развязки, в Ленинграде, куда он ездил выступать, у него приключился тяжелый сердечный приступ. Перенесенная им в свое время неудачная операция по поводу катаракты на глазах сделала его полуслепым. «С постепенной утратой зрения все мне видится обобщенней». И все-таки его смерть была как гром среди ясного неба. Он был из семьи долгожителей. Его мать Цецилия Израилевна прожила около девяноста лет. И сам он до последнего времени оставался бодрым, энергичным, не признающим нытья и жалоб.