Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Человеческое воображение нечасто имело перед собой объект так тонко упорядоченный, как средневековый космос. Он эстетически совершенен; разве что для нас, знающих, что такое романтизм, его упорядоченность немного чрезмерна. При всей громадности его пространств он может в конце концов поразить нас своего рода клаустрофобией. Неужели тут нет ни малейшей неясности? Нет сокровенных закоулков? Нет сумерек? Неужели мы никогда не сможем по–настоящему вырваться на простор? Следующая глава, возможно, принесет некоторое облегчение.
Глава VI. Долгожители
Стыдно помещать лепреконов в работные дома. Одно хорошо — они не станут там работать.
Честертон{1465}
Я выделил Longaevi, или долгожителей, в отдельную главу, потому что они обитают между воздухом и землей. Другой вопрос, достаточно ли они важны, чтобы оправдать такое внимание к себе. В каком‑то смысле (позволю себе оксюморон) их значение — в их незначительности. Это периферийные, эфемерные существа. Быть может, они единственные, кому Модель не определила, так сказать, официального статуса. В этом‑то и кроется их ценность для воображения. Они словно бы смягчают классическую суровость гигантской картины. Они вносят долгожданный элемент нестройности и неясности во Вселенную, которая без них рискует быть слишком самоочевидной, слишком понятной.
Название Longaevi я позаимствовал у Марциана Капеллы{1466}, который рассказывает о «танцующих стайках Longaevi, населяющих леса, поляны и рощи, озера, ключи и ручьи; зовутся они панами, фавнами… сатирами, сильванами и нимфами…»[1467]. Бернард Сильвестр говорит о похожих существах, «сильванах, панах и нереидах» — он не называет их Longaevi, — чей «век длинней» (чем человеческий), хотя они и не бессмертны. Они невинны — «беспорочны» — и обладают телами совершенной чистоты[1468].
Можно было бы, конечно, называть их феями. Однако это слово, испорченное детскими утренниками и плохими детскими книжками с еще худшими иллюстрациями, было бы опасным как название главы. Мы привнесли бы в эту тему готовое, современное представление о феях и стали бы читать старинные тексты в его свете. Верный путь, конечно, обратный: мы должны без предубеждения подходить к текстам и из них узнавать, что слово fairy значило для наших предков.
Хорошей отправной точкой могут послужить три места у Мильтона:
1) нечисть, что бродит по ночам
В тумане ль, средь огней, у озера иль у болотной топи, Костлявая ведьма иль неприкаянный дух,
Гоблин иль злобная подземная фея[1469]{1470}.
2) …как пигмеи, что живут
За гребнем гор Индийских, или те
Малютки–эльфы, что в полночный час
На берегах ручьев и на лесных
Опушках пляшут; поздний пешеход Их видит…[1471]
3) И дамы Геспер ид, что казались прекраснее
Выдуманных или легендарных существ былых времен
Волшебных девиц, что встречались в дремучем лесу
Рыцарям Логриса или Лиона[1472].
Мильтон слишком поздний автор, чтобы служить прямым доказательством средневековых верований. Эти строки ценны для нас тем, что показывают сложность традиции, которую Средние века завещали ему и его читателям. Три этих места, вероятно, никогда не соединялись в сознании Мильтона. Каждое из них решает собственные поэтические задачи. В каждом случае у поэта есть все основания ждать от своего читателя разных реакций на слово fairy. Все три реакции одинаково возможны и обоснованны, и автор мог рассчитывать, что в каждом случае читатель сделает правильный выбор. Еще одно, более раннее и, быть может, гораздо более поразительное свидетельство этой сложности: в 1576 году в Эдинбурге, то есть на том же самом острове и приблизительно в то же самое время, где и когда Спенсер старался польстить Елизавете I, уподобив ее королеве фей, женщину могли сжечь за то, что она «просила помощи» у фей и «Королевы эльфов»[1473].
«Злобная фея» «Кома» перечисляется среди страшилок. Это одна из ветвей традиции. «Беовульф» относит эльфов (ylfe, 111) вместе с великанами и гигантами к врагам Бога. В балладе «Изабелла и Эльф–рыцарь» Эльф–рыцарь — чтото вроде Синей Бороды. У Гауэра желающий оклеветать Констанцию говорит, что она «из фей», потому что родила чудовище («Исповедь влюбленного», II, 964 сл.). В словаре Catholicon Anglicum 1483 года в качестве латинских эквивалентов английского «эльф» называются lamia и eumenis (фурия); а в Vulgaria Гормана (1519 г.) — strix и lamia{1474} в качестве эквивалентов «феи» (fairy). Хочется спросить: «А почему не nympha?» Но nymph не спасло бы положения. Это слово тоже могло приводить наших предков в ужас. «Что это за дьяволы, столь фейные, что у меня волосы дыбом? — восклицает Корсит в «Эндимионе» Лили (IV, III). — Ведьмы! О ужас! Нимфы!!!» Драйтон{1475} в «Послании Мортимера к королеве Изабелле» говорит о «жуткой взъерошенной морской нимфе» (77). Афанасий Кирхер, обращаясь к призраку, говорит: «Эй! Боюсь, ты одна из тех демонов, кого древние называли нимфами», на что получает утвердительный ответ: «Я не Лилит и не ламия»[1476]. Реджинальд Cκοτ{1477} упоминает фей (и нимф) среди страшилок, которыми пугают детей: «Слуги моей матери пугали нас быкодавами, духами, ведьмами, домовыми, эльфами, Бабой–ягой, феями, сатирами, панами, фавнами, силенами, тритонами, кентаврами, карликами, великанами, нимфами, инкубом, Робином–славным–малым, призраком, дубовым человечком, огнедышащим драконом, паком, Мальчиком с пальчик, Томом–без–костей–кувырком и другими ужасами»[1478].
Такое мрачноватое представление о феях, очевидно, получило распространение в XVI столетии и начале XVII — вовремя, особенно неравнодушное к кошмарам. Замечание о том, что три искусительницы Макбета могли быть «какими‑нибудь нимфами или феями», Холиншед{1479} добавил к рассказу Боэса{1480} от себя. Ужас перед