Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В ту ночь на узкой кровати мне спалось плохо. Я выпил лишнего, голова кружилась, к тому же сказывались последствия позавчерашней контузии. Ставни я не закрыл, и мягкий лунный свет струился в комнату. Я воображал, что проник в спальню в конце коридора, скользнул по обнаженному телу спящей сестры, мне хотелось стать светом, неосязаемой нежностью. И одновременно мой разум распалялся, ядовитые замечания, отпущенные за ужином, отдавались в голове бешеным звоном православных колоколов на Пасху, нарушая покой, в который я мечтал окунуться. Наконец я провалился в забытье, но дурнота не прекращалась, окрашивая сны в ужасные цвета. Я увидел в темной комнате высокую, красивую женщину в длинном белом платье, скорее всего, свадебном. Мне не удавалось разглядеть черты ее лица, но, без сомнений, это была моя сестра. Она распростерлась на полу, на ковре, и билась в конвульсиях. Ее мучила диарея, черное дерьмо сочилось сквозь платье. Фон Юкскюль, обнаружив ее в таком состоянии, вышел в коридор (он ходил) и тоном, не терпящим возражений, позвал то ли лифтера, то ли дежурного по этажу (то есть все случилось в отеле, поэтому я решил, что это их первая брачная ночь). Вернувшись в спальню, фон Юкскюль приказал служащему поднять Уну за руки, а сам взял ее за ноги, чтобы перенести ее в ванную, раздеть и помыть. Он действовал невозмутимо и оперативно, не обращая внимания на омерзительные запахи, исходившие от Уны. У меня от вони сперло горло, я еле сдерживал отвращение и подступающую рвоту. Но где был я, где мое место в том сне?
Встал я рано и обошел пустой, тихий дом. Нашел на кухне хлеб, масло, мед, кофе и позавтракал. Потом принялся изучать книги в библиотеке. Большинство было на немецком, но встречались и английские, и итальянские, и русские. Недолго думая, я, вспыхнув от удовольствия, выбрал «Воспитание чувств» на французском. Устроился возле окна и читал несколько часов подряд, изредка поднимая голову, чтобы взглянуть на лес и серое небо. Около полудня я приготовил себе омлет с салом и съел его за старым деревянным столом, задвинутым в угол кухни, большими глотками отхлебывая пиво. Потом сварил кофе, закурил и решил прогуляться. Погода стояла по-прежнему теплая, снег уже не таял, но был жестким и проседал. Я пересек сад и вошел в лес. Сосны, стройные, изящные, устремлялись ввысь, смыкая кроны, словно образовывали широкий купол. Я вышел на песчаную просеку между сосен, где отпечатались колеса повозки. По обочинам, на некотором расстоянии друг от друга, лежали аккуратными штабелями распиленные стволы. Дорога упиралась в речку, серую, метров десять шириной. На противоположном берегу тянулось вспаханное поле, черные борозды с полосками снега, а за ним буковая роща. Я свернул направо и побрел по лесу по течению негромко журчащей реки. Я шел и представлял, что рядом шагает Уна. В шерстяной юбке, сапогах, мужской кожаной куртке и своей большой вязаной шали. Я видел, как она идет передо мной уверенным, спокойным шагом, упивался игрой бедер и ягодиц, любовался гордой прямой спиной. Ничего более благородного, прекрасного и истинного я и вообразить не мог. Дальше с соснами смешивались буки и вязы, почва стала болотистой, ее покрывали опавшие, до краев наполненные водой листья, под которыми пряталась грязь, стянутая морозцем. Но еще чуть дальше начиналась легкая возвышенность, где земля опять была сухой и удобной для ходьбы. За лесом открылся луг с густой прошлогодней травой, почти без снега, его оконечность нависала над неподвижным озером. С правой стороны я приметил несколько маленьких домиков, дорогу, гребень перешейка, увенчанный елями и березами. Я помнил, что река называется Драге, что она вытекает из озера Дратциг и продолжает свой путь к Крёссин-Зее, где возле Фалькенбурга находилось юнкерское училище СС. Я смотрел на свинцовую поверхность озера, вокруг все тот же упорядоченный пейзаж — то черная земля, то лес. Я добрался до деревни по берегу. Меня окликнул крестьянин, работавший в саду, мы обменялись парой слов. Он волновался, боялся русских, я не мог сообщить ему последние новости, но знал, что боится он не напрасно. На дороге я взял левее и медленно побрел по вытянутой между двух озер полоске земли. Откосы становились все выше и загораживали воду. На вершине перешейка я взобрался на холм и двинулся, раздвигая ветви руками, между деревьями к довольно высокому месту, с которого взгляду открывалась вся бухта. Неподвижность воды, черный лес на другом берегу придавали этому пейзажу торжественный, таинственный вид, королевство по ту сторону жизни, но пока еще по эту сторону смерти, пограничная земля. Я закурил сигарету и продолжал смотреть на озеро. Мне вспомнился один разговор из детства или юности. Сестра как-то рассказала мне старую померанскую легенду о Винете, прекрасном и гордом городе, который поглотило Балтийское море. Рыбаки до сих пор слышат, как под водой звонят его колокола, предположительно где-то возле Кольберга.[90]Большой, очень богатый город, — с детской серьезностью объясняла мне Уна, — погиб из-за неуемных страстей женщины, дочери короля. Многие моряки и рыцари приезжали в город пить и веселиться, сильные красивые молодцы, полные жизни. И каждый вечер там появлялась переодетая дочь короля, спускалась в трактиры, самые грязные притоны, и выбирала мужчину. Она приводила своего избранника во дворец, всю ночь занималась с ним любовью, и к утру мужчина умирал от изнеможения. Никто, каким бы сильным он ни был, не мог противостоять ее ненасытному желанию. Труп она выбрасывала в море, в иссеченную штормами бухту. Неудовлетворенность все больше распаляла ее непомерное желание. Люди видели, как она, гуляя по берегу, взывала к Океану, прося взять ее в любовницы. Только Океан, — пела она, — огромный, могучий, мог бы меня ублажить. И вот как-то ночью, не в силах дальше сдерживать себя, нагая королевна выбежала из дворца, оставив в постели труп последней жертвы. Бушевала гроза, Океан бился о дамбы, защищавшие город. Королевна вышла на мол и открыла огромные бронзовые ворота, возведенные ее отцом. Океан устремился в город, забрал королевну, сделал ее своей супругой, а затопленный город взял в качестве приданого. Когда Уна закончила историю, я сказал, что есть такая же французская легенда о городе Исе. «Конечно, но эта красивее», — возразила она надменно. «Если я правильно понимаю, она говорит, что порядок в городе несопоставим с неутолимым удовольствием, которое испытывают женщины». — «Я бы уточнила: с беспредельным удовольствием женщин. Твоя точка зрения — типично мужская. И вообще я уверена, что все эти идеи, меру, мораль, придумали мужчины, чтобы компенсировать ограниченность своего удовольствия. Мужчинам ведь давно уже известно, что их удовольствие не сравнится с тем, что испытываем мы, у нас оно совершенно другого рода».
На обратном пути я двигался автоматически, чувствуя себя опустошенным, будто выпотрошенная раковина. Я анализировал свой мерзкий сон, пытался представить ноги сестры, испачканные жидким, липким дерьмом, тошнотворную сладковатую вонь. У истощенных женщин, эвакуированных из Аушвица, скорчившихся под одеялами, ноги, похожие на палки, тоже были в дерьме. Тех, кто останавливался испражниться, убивали, поэтому они делали это на ходу, как лошади. Впрочем, Уны эта грязь не коснулась бы, не осквернила ее. Я бы свернулся между ее ногами, как потерянный младенец, изголодавшийся по молоку и любви. Эти мысли терзали меня, я тщетно старался избавиться от них всю дорогу. В доме я бесцельно шатался по коридорам и комнатам, наугад распахивая двери. Хотел открыть спальню фон Юкскюля, но в последний момент, уже держась за ручку, остановился, охваченный тем невыразимым смущением, когда ребенком в отсутствие отца проникал в его кабинет, чтобы погладить книжные переплеты и поиграть с бабочками. Я поднялся на второй этаж и вошел в комнату Уны. Быстро толкнул ставни, растворившиеся с громким деревянным стуком. Окна с одной стороны выходили во двор, с другой — на террасу, сад и лес, за которым виднелся уголок озера. Я сел на сундук у подножия кровати напротив зеркала. И принялся разглядывать оказавшегося передо мной мужчину, апатичного, уставшего, хмурого, с обиженным лицом. Я его не узнавал, этот тип не мог быть мной, но тем не менее. Я встал, задрал голову, но ничего не изменилось. Я представлял себе Уну перед зеркалом, голую или в платье, любующуюся своей сказочной красотой. Как же ей повезло, она могла смотреть на себя, в малейших подробностях изучать свое восхитительное тело. Впрочем, она могла и не замечать собственной красоты, не видеть этой доводящей до безумия необыкновенности, этого соблазна грудей и половых губ, этой штуки между ног, недоступной взору и ревниво прячущей свою прелесть. Я с трудом переводил дыхание, встал, направился к окну, вдали чернел лес. Жар, вызванный долгой ходьбой, спал, теперь комната казалась мне ледяной. Я повернулся к секретеру, стоявшему в простенке между двух окон, выходивших в сад, и попытался его открыть. Дверца была заперта на ключ. Я спустился, взял на кухне внушительных размеров нож, захватил полешко из кожаной люльки, бутылку коньяка и стакан и поднялся наверх. В спальне плеснул себе коньяку, выпил и стал разводить огонь в большой печи в углу. Когда он как следует занялся, я выпрямился и ножом взломал скважину секретера, она поддалась легко. Я сел со стаканом в руке и обшарил ящики. Там было много всякой всячины: бумаги, украшения, несколько экзотических раковин, окаменелости, деловая корреспонденция, письма Уне времен ее жизни в Швейцарии, содержавшие в основном вопросы по психологии вперемешку с безобидными сплетнями и еще всякими разными пустяками. В одном из ящиков я обнаружил кожаную папку со стопкой листков, исписанных Униным почерком, куча адресованных мне, но так и не отправленных писем. С бьющимся сердцем я освободил стол и разложил письма веером, словно игральные карты. Ощупал их и вытянул одно, наугад, как мне подумалось, но на самом деле, конечно, не случайно. Письмо было датировано 28 апреля 1944 года и начиналось так: Дорогой Макс, сегодня год со смерти мамы. Ты мне так и не написал и ничего не сообщил о том, что произошло, ты мне так ничего и не объяснил… Здесь письмо обрывалось, я пробежал глазами еще парочку, все они оказались не законченными. Тогда я отхлебнул немного коньяку и принялся все, в точности, не опуская мельчайших подробностей, рассказывать сестре, как уже изложил вам. Это заняло довольно много времени, когда я замолчал, в комнате уже царил полумрак. Я взял другое письмо и подошел с ним к окну. Теперь Уна завела речь о нашем отце, я читал, не отрываясь, с пересохшими, сведенными от страха губами. Уна писала, что моя обида на мать из-за отца несправедлива, что по его вине, из-за его холодности, отлучек и необъяснимого окончательного ухода у мамы была тяжелая жизнь. Сестра спрашивала, помню ли я его. Действительно, я помнил очень мало, запах, пот, то, как мы кидались на него и боролись, когда он читал на диване, и как он хватал нас на руки и хохотал во все горло. Однажды я кашлял, отец дал мне лекарство, которым меня тут же вырвало на ковер. Я умирал со стыда и боялся, что отец рассердится, но он утешал меня, а потом вытер ковер. Уна продолжала. Ее муж познакомился с нашим отцом в Курляндии, где тот, как мне уже сообщил судья Бауман, командовал фрайкором. Фон Юкскюль командовал другой частью, но отца знал очень хорошо. Берндт утверждает, что это был сорвавшийся с цепи зверь. Человек без веры, без тормозов. Он приказывал распинать изнасилованных женщин на деревьях, собственными руками бросал живых детей в горящие амбары, отдавал пленных на растерзание своим молодцам, обезумевшим скотам, смеялся и пил, наблюдая за муками несчастных. Как командира, его отличали упрямство и ограниченность, не слушал он никого. Весь фланг, который ему приказали оборонять у Митау, был полностью уничтожен из-за его самонадеянности, что в результате ускорило отступление армии. Я знаю, ты мне не поверишь, добавляла Уна, но это правда, ты волен относиться к ней, как угодно. В ужасе и бешенстве я скомкал письмо, хотел его разорвать, но удержался, бросил листок на секретер, заметался по комнате, порывался выйти, возвращался, колебался, потом сделал глоток коньяка, немного успокоился и, прихватив бутылку, спустился допивать ее в гостиной.