Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Именно поэтому в мое время и незадолго до того у всех александрийцев был постоянный дом где-то в другом месте, второе гражданство и как минимум четыре родных языка. Все тут было смешанным. Так оно было в Античности, так же и в ушедшем столетии. Александрия была преходящей во всех смыслах этого слова — как вот преходящи истина, дом, наслаждение и, разумеется, любовь. Иначе не бывает. Если человек верит в постоянство Александрии, он не александриец. Он варвар.
Александрия нереальна. Исчезает прямо на глазах. Известно, что исчезнет. Ты даже этого ждешь. Предчувствуешь конец и заранее знаешь, что в день, когда конец настанет, вспомнишь, как его предчувствовал. Настоящее время в Александрии отсутствует. Все заветы времени здесь нарушены. Как ни погляди, все уже успело произойти, собирается произойти, могло бы, должно бы, хотело бы произойти. Никто не строит планов на следующий год — это слишком самонадеянно. Строят планы, как и что запомнить. Даже строят планы, как запомнить, что строил планы запомнить.
Подвешенное между воспоминанием и предчувствием памяти, настоящее время всегда исполняло малую неприметную партию в оглушающей симфонии глагольных времен и наклонений. Мы жили вразрез с фактами и в нагромождении «временны´х последовательностей». Опять же — ирреальное наклонение: отчасти условное, отчасти оптативное, отчасти сослагательное, отчасти никакое. Прежде чем покинуть Александрию, ты изобретаешь будущее без Александрии, а все еще живя в ней, заранее знаешь, что вспомнишь, как заблаговременно репетировал свою по ней ностальгию.
Кавафис входит в комнату, где в юности предавался постельным усладам, и оказывается в подвешенном состоянии. Он смотрит, как полуденное солнце падает туда, где раньше, как он помнит, стояла кровать, — и он почти уверен в том, что уже тогда, в юные годы, думал о том, каковы будут эти любезные ему полуденные часы много-много лет спустя. Вот это есть, была и всегда будет реальная Александрия. Кавафис этого не говорит. Говорю я. В противном случае его стихотворение для меня ничего не означает. Лоренс Даррелл его перевел, достаточно вольно. И это был один из первых многочисленных прочитанных мною переводов.
ПОСЛЕПОЛУДЕННОЕ СОЛНЦЕ
Как хорошо я знаю эту комнату.
Сейчас она сдается под контору.
И эта, и соседняя. Весь дом
во власти адвокатов и торговых фирм.
Ах, эта комната, как мне она знакома!
Вот здесь, у двери, был тогда диван,
а на полу лежал ковер турецкий.
Две вазы желтые стояли тут, на полке.
Направо, нет, напротив — шкаф зеркальный.
Посередине — стол и три большие
удобные соломенные кресла.
А здесь, возле окна, была кровать,
где столько раз любили мы друг друга.
Бог знает, где теперь вся эта мебель!
Вот здесь была кровать. После полудня солнце
ее до середины освещало.
После обеда, кажется, в четыре,
расстались мы лишь на одну неделю.
Увы, она на вечность затянулась[3].
Кавафис не мог просто войти в старую комнату и подумать: вот тут стояла кровать, тут шкаф, тут солнце падало на нашу кровать. Полностью его мысль выглядит не так. На самом деле он думает, только не может сказать: не думал я, что вернусь сюда и стану вспоминать те послеполуденные часы, когда мы с ним лежали вот здесь, тесно сплетясь. Но это неправда. Я знаю, что я это думал, наверняка думал, а если не думал, позвольте мне себе вообразить, что, когда мы лежали на этой постели, отдыхая после бурных ласк, у меня уже появилось предзнание, что я вернусь сюда через несколько десятков лет в поисках этого своего молодого «я», которое наверняка отметило тот самый момент, чтобы я в зрелые годы мог его себе вернуть и почувствовать, что ничто, ничто не утрачивается и что, если мне суждено умереть, все равно это свидание с самим собой было не зря, потому что я написал свое имя на стенах коридоров времени, как вот случается написать свое имя на стене, а потом оказывается, что ее уже давно снесли.
Настоящего для Кавафиса почти не существует. Почти не существует, но не потому, что