Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Редкими друзьями по Итону станут вообще-то два-три человека. Конечно, Тим Коннолли. Конечно, Стивен Рансимен, с которым многое будет связано и позже. На третьем году сойдется с Энтони Пауэллом, тогда еще первокурсником, с тем самым сэром Пауэллом, который будет близок ему всю жизнь и который, как помните, будет хоронить Оруэлла. Тогда же познакомится с еще одним будущим сэром, хоть пока и не «узнает» в нем близкого впоследствии друга, – с Ричардом Рисом; тот, напротив, учился в старшем классе. Отметит и Леопольда Майерса, будущего «богатого марксиста», который, как и он, станет писателем и немало сделает для больного Оруэлла. Писателями среди однокашников Оруэлла станут многие. И Тим Коннолли, и Пауэлл, и Гарольд Эктон, и, наконец, Брайан Ховард и Генри Йорк (романист Генри Грин). Оруэлл будет мало связан с большинством из них якобы потому, что они были «не слишком учены». «Но эти элегантные, изысканные, остроумные и привлекательные мальчики, – напишет позже поэт Стивен Спендер, – станут ядром эстетов Оксфорда, которые будут иметь большое влияние в университете с 1926 по 1929 год». Наверняка, пишет Спендер, манеры этих «мальчиков», их стиль жизни повлияли на Оруэлла, но, в отличие от них, от их «дилетантизма», Эрик был усидчивей в учебе и даже в первых пробах пера. Его «нерифмованный ямб», может, и был банален по языку, «но как же он отличался, – заканчивает Спендер, – от богатых экзотикой стихов Гарольда Эктона, да и от прозы Сирила Коннолли…»
Эрик считал себя уже, а иногда и представлялся (думаю, дурашливо) «известным писателем». Но если всерьез – именно литература и спасала его на том самом… «канате». Он без конца скрипел пером и табуреткой под задницей в своей каморке, заполняя бесконечные тетради набросками, рассказами, даже драмами. Писал стихи, то, что назовет потом «пустым графоманством», и там же пробовал писать «натуралистические романы» с несчастливым концом. Ничего из этого, кстати, не сохранится. А кроме того, вместе с Роджером Майнорсом и Деннисом Кинг-Фарлоу затеет издание школьного журнала и выпустит несколько номеров. Журнал «Время выбора» был рукописный, и подростки – так, во всяком случае, пишут – даже зарабатывали какую-то сумму, «давая читать его за один пенни». А когда позже у Денниса не на шутку взыграет «корыстный интерес» и он договорится с двумя местными фирмами о предоставлении небольшой суммы денег в обмен на рекламу, то на свет появится уже типографский журнал «Школьные дни». Успеют выпустить только два номера, и в каждом Оруэлл печатал стихи, очерки, а в последнем даже разразился одноактной драмой «Свободная воля».
Впрочем, больше всего меня поразила в итонском бытии Оруэлла «неузнанная», как я ее называю, встреча двух великих будущих «антиутопистов». Невероятно ведь, но французский Оруэллу преподавал в Итоне сам Олдос Хаксли. Ныне в истории литературы их имена стоят почти рядом, хотя при «встрече» ни тот, ни другой внимания друг на друга не обратили. Многие искали потом хоть какую-то связь Хаксли и Оруэлла в Итоне, но, кроме неблестящих оценок Эрика, не нашли ничего. Стивен Рансимен обмолвится позже, что Хаксли, имея «лингвистическое чутье», занимался с ними «по-особому, рассказывал о редких выражениях и учил специальным мнемоническим приемам… Но педагогом был неважным, – скажет, – не мог поддерживать дисциплину и вообще вел себя ужасно неровно…»
Хаксли, кстати, было немногим больше двадцати – он был старше Оруэлла на десять лет. Разумеется, Оруэлл не знал, что Хаксли был родовит, происходил из семьи, давшей миру многих знаменитых естествоиспытателей, писателей, художников. Дедом его был, к примеру, крупнейший биолог Томас Хаксли. Не знал, что Хаксли тоже грезил писательством и буквально «не вылезал» из Блумсбери, «литературного уголка Лондона», из «салонов высоколобых», от леди Оттолайн Моррелл или Вирджинии Вулф.
Поразительно все-таки устроен «всеобщий литературный мир»! Ведь именно в 1917 году, когда Хаксли только начал натаскивать Оруэлла во французском, русский художник и поэт Борис Анреп, еще недавно расставшийся после короткого романа в России с Анной Ахматовой и также не вылезавший из тех же богемных салонов, ввел в круг британских «избранных» прибывшего в Англию поэта Николая Гумилева, мужа Ахматовой, – тот, уже дважды кавалер Георгиевских крестов, рвался воевать в русском экспедиционном корпусе на Салоникском фронте и на какое-то время оказался в Лондоне. Анреп же еще в Париже встречался с леди Оттолайн Моррелл, сестрой герцога Портлендского и – тогда – любовницей Бертрана Рассела. Именно она и познакомила Анрепа со своими друзьями-писателями: блумсберийцами Дезмондом Маккарти, Клайвом Беллом, но главное – с Вирджинией Вулф, которая тогда была еще Вирджинией Стивен. Так вот, Анреп, поселив Гумилева у писателя-англичанина Бехгофера, в две недели перезнакомил его с Честертоном, Йейтсом, Гарднером, Д.Х.Лоуренсом и… с молодым Хаксли. Ну не фантастика ли? Как же близко, в двух шагах друг от друга пролетают вдруг в этом мире литературные «кометы»! Оруэлл, Хаксли, Честертон и – неожиданно – Гумилев. И кто знает, может, Хаксли и рассказал своим ученикам в Итоне о странном русском поэте, который, как и Оруэлл, сначала «делал жизнь», и лишь потом – писал о ней. В любом случае, наш герой был, как сказали бы ныне, в «одном рукопожатии» от Гумилева. А Честертон, уже знаменитый тогда, которого (по глухим, правда, слухам) юный Оруэлл мог видеть на каникулах у своей тетки Нелли Лимузин, после одного из приемов в салонах блумсберийцев сказал о Гумилеве: «В его речах было качество, присущее его нации, – качество, которое, попросту говоря, состоит в том, что русские обладают всеми возможными человеческими талантами, кроме здравого смысла… Было в нем и нечто такое, без чего нельзя стать большевиком… Он не коммунист, но утопист, причем утопия его намного безумнее любого коммунизма. Его предложение состояло в том, что только поэтов следует допускать к управлению миром. Он… уверен, – заканчивал Честертон, – что, если политикой будут заниматься поэты или по крайней мере писатели, они никогда не допустят ошибок и всегда смогут найти между собой общий язык…»
Оруэлл реально будет пытаться, хоть и пером своим, «управлять миром». Но показательно, что и он, и Хаксли, и даже Гумилев окажутся и прямо, и косвенно, но – «утопистами». Впрочем, Гумилев после этих встреч, купив на занятые деньги билет на пароход в Россию, торопясь, как мы знаем, на погибель, скажет позже: «Я беседовал со множеством знаменитостей, в том числе с Честертоном. Все это безумно интересно, но по сравнению с нашим дореволюционным Петербургом – все-таки провинция!..»
Да, встреча «комет» так и осталась неосуществленной. Но Оруэлл потом не только упомянет антиутопию Хаксли «О дивный новый мир» в романе «Да здравствует фикус!», но и в качестве предвестника своей антиутопии «1984» изучит ее вдоль и поперек. А Хаксли, со своей стороны, напишет Оруэллу письмо с откликом на его роман «1984», но случится это в конце октября 1949 года, когда Оруэллу останется жить ровно три месяца.
Наконец, еще одним фактом, поразившим меня в итонском бытии Оруэлла, стала вспыхнувшая страсть его к «Диалогам» Платона. Не сомневаюсь, ему нравились знаменитые слова философа: «Всеми силами души надо стремиться к истине». Уверен: на всю дальнейшую жизнь его повлияло утверждение Платона, что лишь в заботе о счастье других мы можем найти собственное счастье. Догадываюсь, наконец, что три диалога философа («Государство», «Законы» и «Политика») о государственном устройстве и – шире – о социальном проектировании «идеальной республики», где управляют не поэты, как у Гумилева, а философы, – не могли не оглушить его, будущего утописта. Но удивляет, что в том возрасте не менее притягательна для него стала сама метода «Диалогов». «Я помню, – вспоминал один соученик его, – как нас познакомили с диалогом Платона, в котором Сократ спорит буквально ни о чем с массой людей, бесконечно доказывая, что они неправы, а на самом деле только для того, чтобы заставить их мыслить. Я подумал тогда, что этот человек очень похож на Эрика». А я, признаюсь, и не сомневался: он стал ярым спорщиком и – позже – блестящим полемистом не без прямого влияния отточенной логики и житейской мудрости великого Сократа, учителя Платона. Тоже, казалось бы, чистая литература – но и тот «противовес», который помогал Оруэллу выжить в юности. Я даже подозреваю, что корни «бунтарства», его будущей «ереси» лежат где-то здесь, в попытках научиться самому и научить других – думать.