Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Почему же ты не хочешь научиться плести кружева? Мы, конечно, выдадим тебя замуж, но мы не в состоянии дать за тобой богатое приданое. И твой муж, конечно, не будет богатым человеком. Видишь, я с тобой откровенна…
Женщина говорила без всякой злости, хотя и с тем снисхождением, с каким высшие говорят с низшими, когда относятся к ним доброжелательно. Эта явная доброжелательность чуть смутила девочку. Надо было отвечать прямо, сказать, что не хочу, потому что не хочу! Но почувствовав робость, девочка проговорила тихо:
– У меня болят глаза…
Дама покачала головой:
– Что же нам с тобой делать? Не полечить ли нам твои глаза?..
Девочка расслышала, конечно же, иронию в голосе женщины.
«Нет! – подумала девочка. – Она не будет издеваться надо мной, не дам, не позволю ей издеваться надо мной! Не стану мямлить, оправдываться. Буду говорить прямо!..»
– Да, вы правы. Глаза мои совершенно здоровы. Я не хочу плести кружева, потому что не хочу!..
Затем хозяйка обратилась к главе семейства, он говорил с бедной родственницей сурово, говорил, что он приказывает ей учиться ремеслу. Но она уже собралась с силами и держалась стойко…
– Я не буду учиться плести кружева и никакому другому ремеслу учиться не буду. Потому что не хочу…
И наконец она своего добилась. На нее открыто разгневались. Ее отдали под начал старшей служанке. Но учиться гладить девочка также отказалась. И тем более, она отказывалась мыть стеклянную и чистить металлическую посуду. Ей пригрозили, что отправят ее в приют для сумасшедших, где содержались также и неимущие старики и старухи…
– Будешь там дышать мочой и дерьмом! – грозил хозяин. – Тебя там отхлещут плетьми и живо вылечат от глупой твоей строптивости!..
Но это были всего лишь угрозы. На самом деле он не мог поступить с ней таким образом; его осудили бы за такое, осудили бы за то, что он так поступает с бедной сиротой…
В конечном итоге ей сказали, уже почти ласково, что ведь она не может оставаться в этом доме нахлебницей:
– Ты ведь уже взрослая, уже невеста! И мы ведь не можем равнять тебя с нашими детьми! Ты должна хоть что-нибудь в этом доме делать, хоть какие-то обязанности иметь!..
Она поняла, что почти победила в этом поединке. Но зачем победила? Все равно то радужное, сверкающее, чего она так ждала для себя, никогда не сбудется, не произойдет, не придет…
Она согласилась ведать свечами. Вставляла свечи в подсвечники, поправляла особыми щипцами фитили, снимала нагар, тушила огоньки особыми колпачками… Субботние свечи зажигала сама хозяйка, так положено было по еврейскому обычаю… Здесь, в городе, обычаи соблюдались строже, нежели в деревне. Здесь еще помнили времена, не такие давние, когда Польское королевство являлось средоточием иудейской религиозной учености. Имена Рамо, Шолома Шахны и Моисея Иссерлиса хорошо были известны родственнику девочки. Впрочем, женщины не слагали законы и не толковали Священное писание, женщины обречены были на одно лишь беспрекословное подчинение. В синагоге, в иудейском храме, женщины помещались, отделенные от мужчин, на верхнем балконе и на нижней галерее. Очутившись среди этих женщин, слушая богослужебное пение, девочка тосковала. Сам вид храма, округлого, с круглыми окнами, вызывал у нее сильное чувство тоски. Это было место, где люди слушали одно и то же, должны были верить в одно и то же…
Состоятельные женщины посылали друг другу в честь наступления субботы подносы с фруктами и сластями[19], делали и другие подарки. В пасхальную трапезу ставили на стол, застланный белой праздничной скатертью, золотую, серебряную и фарфоровую посуду… Это был особый маленький мир, где ценились многие добродетели, честность, верность непременная в супружеской жизни, строгая порядочность в денежных и торговых делах с единоплеменниками и христианами… Но самым важным было именно благочестие; наивысшая добродетель мужчины заключалась в постоянном изучении Священного писания и толкований и комментариев к Священному писанию. Наивысшая добродетель женщины заключалась в образцовом ведении домохозяйства, а также в исполнении тщательном тех обрядов, которые следовало исполнять женщинам. Детей же следовало воспитывать таким образом, чтобы мальчики стремились к изучению Священного писания, а девочки, выйдя непременно замуж, образцово вели бы домохозяйство, исполняя образцово положенные женщинам обряды… Но ей это все не годилось совершенно! Ее бунтарская натура, уже почти определившаяся, уже почти сложившаяся, требовала одиночества и предельно возможной независимости. И вот именно одиночества, а вовсе не уединения…
Покамест она добилась лишь весьма относительного одиночества и весьма относительной независимости. Ей отвели для житья, то есть вернее для ночлега каморку на чердаке. В этой каморке помещалась только постель, а поднявшись во весь рост, возможно было достать рукою до покатого потолка. Забираться в эту каморку следовало по крутой лесенке. Ей предлагали ночевать в одной большой комнате, где спали служанки, но она решительно воспротивилась. Оставаясь в семье Лойба, она готова была терпеть многое, что представлялось ей неудобством, потому что дом Лойба для нее был временным пристанищем. Но теперь ее жизненный путь, дорогу ее жизни пытались определить раз и навсегда. И она вступила в настоящую битву, отвоевывая крохи независимости…
Теперь она узнала и кое-что новое об отце. Он был родом и вправду из Подолии, как она и предполагала. Она внимательно прислушивалась к разговорам, которые велись в доме. Отчего-то в семействе, куда она попала, полагали, что она плохо понимает немецкий диалект, на котором говорили польские евреи, по происхождению своему выходцы из Германии. Поэтому при ней частенько передавали друг другу такие сведения, какие желали бы от нее скрыть. Так она и узнала о том, что ее отец был отлучен от нескольких еврейских общин в разных городах. На него был наложен строгий «херем», то есть «запрет», то есть ему нельзя было приходить в синагогу и никто не должен был разговаривать с ним, а о том, чтобы иметь с ним какие-то дела, и речи быть не могло!.. Некоторое время она не могла понять, почему был наложен этот запрет на общение с ее отцом. Но однажды супруга ее родственника сказала старшей служанке, что совершенно понятно, почему это девочка имеет столь буйный («вилд») характер; ведь ее отец был известный «турецкий еретик»!.. Но что же это такое – «турецкий еретик», никто никому не объяснял, потому что, должно быть, все знали! А спрашивать она не решалась. Если бы она спросила, догадались бы, что она понимает все, что они говорят…
Теперь она по-иному вспоминала свое детство. Ей, к примеру, приходило на мысль, что отец мог объясняться с татаркой Зиновией по-турецки…
* * *
Она много думала об отце. И это может показаться странным, но она почти перестала припоминать детство, а странным образом напрягая мысль, пыталась – непонятно откуда, непонятно каким образом – извлечь из своего, нет, не из своего сознания, а из какой-то бездны бессознательной своей сущности, извлечь хоть какое-то понятие, представление об этой загадочной, но известной ее отцу «турецкой ереси»…