Шрифт:
Интервал:
Закладка:
* * *
Вслед за двенадцатичасовым выстрелом пушки на Тигровой сопке хлопнула входная дверь, послышалась весёлая дробь каблучков по выщербленным ступеням. Владик прислушался. Он вонзил иголку в подушечку в виде атласного сердечка под репродукцией Альфреда Дюрера с меланхолическим ангелом и Эротом в бывшей комнате Марго. Из ушка торчал оборванный чёрный хвостик нитки. Владик натянул носок с заштопанной дыркой на большом пальце, выглянул в запылённое окно с облупившейся краской на подоконнике, заваленном книгами. От автомобильных «чихов», «бзиков» и «вжиков» вздрагивали стёкла. Дождевые потёки на них напомнили ему высохшие следы улиток. На обочине дороги с соломенной сумкой через плечо и в соломенной шляпе остановилась Тамара Ефимовна, пережидая длинную череду автомобилей.
Ветер с моря прилепил её платье с тонким пояском, еще больше обнажил упругие загорелые ноги в белых босоножках.
— Какая она, чертовка, красивая, — восхищённо произнёс вслух Владик.
Он вспомнил мать в далёком Благовещенске — с отёкшими варикозными ногами, располневшую, с выражением обречённости на лице. Ему стало жалко её…
Приехав из далёкого приграничного городка в портовый город, Владик был очарован его ландшафтом, который как бы открывал для него чудесные горизонты, возможность странствий. Одна его приятельница, приехавшая из Казани, как‑то обмолвилась, что некоторые улочки ей напоминают Париж. «Ты была в Париже?» — поинтересовался он. «Нет, никогда», — бесхитростно ответила девушка.
(С тех пор прошло почти десятилетие. «Я разменял эти десять лет, как десятирублёвку», — подумал Владик. Он смотрит из того же самого неуютного окна на замёрзший залив, откуда тянет юго — восточным ветерком. Город уже утратил флёр очарования, а туманы, казалось, навсегда скрыли горизонт. «Время застыло, — подумал Владик, — скоро даст трещину; мартовский лёд тронется, пляжи заполнятся». На ум пришла наивная мысль, что язык является своего рода машиной времени, при помощи которой… Проезжающая иномарка ослепила его вспышкой лобового стекла. Вдруг он представил, что у окна стоит не он, а Марго со своим неизбежным одиночеством и грядущим старчеством. Владик решил написать роман о женщине, похожей на Марго. Этот роман начнётся с того, как женщина будет стоять у окна и созерцать мерцание стёклышка на косогоре. Едва он углубился в эти размышления, как над заливом взлетел дельтаплан с мотором — выше, выше, выше. «Брюхатые облака, будет снег…» Под потолком кружила перезимовавшая муха.
И когда утихло жужжание мотоплана, Владик вновь вернулся в тот жаркий и болезненный август 1991 года, обозначенный на отрывном календаре восемнадцатым числом.)
Сопроводив взглядом Тамару Ефимовну, он вернулся к пасьянсу, который кто‑то назойливо раскладывал в его голове. Навязчивые слова карточной игры привязались к языку, как балаганный мотивчик уличного цирка «Шапито» на набережной Спортивной гавани. «Чёрт — те чё!»
Это выводило его из себя. Он рычал и тряс головой, словно хотел вытрясти из ушей словесную абракадабру. «Как странно, что слова, значимые по отдельности, вдруг потеряли смысл!» — думал Владик. С чем это было схоже? Ему казалось, что комната Марго проваливалась в тартарары вместе с ним, вместе с его вожделениями и вдохновением. Бывало, что, возвращаясь ночью по тёмной лестнице в коридоре, он из предосторожности высоко заносил ногу, а когда добирался до последней ступени, его нога неожиданно проваливалась вниз, вниз, вниз, увлекая его в пропасть, — вот с чем это было схоже! Ещё эти странные провалы во времени и пространстве напоминали ему о владивостокском подземелье, городе — лабиринте, куда однажды он спускался в сопровождении четырнадцатилетнего гида из городского кружка экскурсоводов Димы Линейцева.
Падение в неизвестность, в абсурд продолжалось несколько дней. Владик выскакивал на улицу, перебегал две дороги, сбегал по железной лестнице к морю. На пляже он быстро скидывал одежду, нырял в море и плыл, плыл, плыл, но бессмысленные слова продолжали выплясывать в его голове волапюк…
* * *
Валентин, лихо отбив мяч на волейбольной площадке, взглянул на ручные часы на кожаном ремешке. Они спешили на четыре минуты. Пушка известила о полудне, голуби и чайки взлетели, опорожняясь на лету. Жидкий белый помёт шлёпнулся на мяч, перелетающий через натянутую сетку, и в тот же миг ладонь Валентина ощутила противную липкость.
— Переход! — объявил судья, восседающий над площадкой.
Валентин не задумывался о возрасте своей женщины, которую полюбил, она сама откровенно призналась: «Дорогой, ты мог бы быть моим сыном». Он громко рассмеялся. «А что я теряю? — подумала Тамара Ефимовна, — Женщина рождена для любви в любом возрасте». Она приняла его ухаживания, позволяла любить себя, но при этом сохраняла дистанцию. Она смотрела на влюблённого молодого мужчину с высоты своих кавказских гор, откуда происходил её род по линии дедушки. «Мне придётся добиваться её любви долгими ухаживаниями», — думал Валентин, как бы прикидывая дистанцию, которую предстояло ему преодолеть. «Будьте добры, подстригите меня, пожалуйста!» Через две недели еще одна стрижка. «Какие у вас чудотворные руки!» Потом цветы. Потом прогулка по Набережной, ресторан, пляж, постель…
Он заверил её, что останется с ней до тех пор, пока она будет нуждаться в нём, пока не скажет ему «прощай». Для простого рабочего театральной сцены эти слова звучали благородно, можно сказать, по — джентельменски. «Пусть мужчины добиваются тебя, тогда любовь будет сильной и долгой», — говорила она своей дочери. Марго слушала и соглашалась. «Кто же меня будет добиваться?» — говорила она, скептически оценивая свои женские достоинства. Напрасно, конечно.
Из этого разговора Марго сделала заключение, что одни мужчины добиваются женщины, а другие домогаются. Ничего подобного она не могла припомнить в своей жизни, если не считать ухаживаний одного мужичка. Её история с Орестом была разыграна в других координатах. Он вроде бы не добивался и не домогался Марго, но как‑то в одночасье она оказалась в его объятиях. Все сомнения начались позже. Как могло это произойти? Марго больше полагалась на свой разум, чем на чувства. Нет, нет, нет, никакой менадой, в страсти терзающей Ореста, ей нельзя быть, решила Марго. Страх сойти с ума был сильнее страха смерти. «Уж лучше посох да сума», — приговаривала она, вспоминая местную сумасшедшую. Если Орест воспламенялся как порох, то Марго была в постели «отсыревшей спичкой». Вместо того чтобы принять его любовь, она изнуряла себя сомнениями. «А если узнают? Какой позор!» Благоволение судьбы превратилось для неё в мучение. «Ну что за наказание! В чем я провинилась?» — жаловалась она маме на свою жизнь, подразумевая Ореста…
«Где он теперь, мой негодяюшко?» — вдруг промелькнуло в её голове. Марго удивилась, что вспомнила его, ведь десять лет от него не было никаких известий.
(Владик представил, как женщина стоит у окна и бессмысленно считает парусники в заливе: «Один, два, три…»)
…На цифре двенадцать она сбилась со счёта, так как некоторые из яхт превращались в чаек. «Уж и думать о нём забыла!»
Как‑то вечером, в день их первой встречи, она вынула одну фотокарточку с обнажённым Орестом. Тяжелыми ножницами, леденящими пальцы железными кольцами, Марго аккуратно расчленила фотографию. «Было и не стало, было и не стало», — шептала она, при этом её память восстанавливала клочки событий тех дней. Она вновь слышала плеск воды, его смех, прибалтийский говор откуда‑то появившихся туристов. Она вспоминала, как они вдвоём в красном свете проявляли фотографии, глянцевали и развешивали на верёвке в комнате. Нет, она расправлялась не с Орестом, она приговаривала само время, не понимая, что это и есть настоящее безумие, как продолжение семёрки.