Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Тыгдынь, тыгдынь, тыгдынь – пробежали.
– Загадывай второе желание, – говорит Джин.
– Хочу, чтобы баландеры пробежали из правого крыла тюрьмы обратно в левый.
Тыгдынь, тыгдынь, тыгдынь – пробежали.
– Загадывай третье желание, – говорит Джин.
– А че загадывать? – озадачился зэк.
– Ну, свободу, например, – подсказывает Джин.
– Какая нахер свобода, когда такой хипеж поднялся!? – отрубает завороженный происходящим зэк.
Невольники заливались смехом. Мне почему-то было грустно. В заключении тоже люди сидят, тут проходит своя жизнь, со своими радостями и горестями. А радости такие скромные…
На следующий день всех узников нашей камеры по одному начали развозить по райотделам милиции к своим следователям, дознавателям. Первым увезли Добровольского, потом остальных сокамерников. Я в каземате остался один. Меня до вечера не беспокоили. Наверное, прослушивали фонограммы – записи наших ночных разговоров. А еще, вероятно, прикладывали все усилия к раскрутке Бориса Балабанова на признание своей вины. Он ночевал в соседней одиночной камере, вернее в одиночестве. А если еще точнее, Борис ночевал не один, там было море голодных клопов, которые всю ночь нападали на него, пытаясь испить голубых кровей высокого государственного чиновника. Интересно, есть ли в ментуре штатная единица эдакого энтомолога или гнусовода – выращивателя клопов, наподобие собаковода-кинолога? Нашему Борису Владимировичу при сложившихся обстоятельствах точно не позавидуешь. Но что поделаешь, сам виноват – нарвался на проблемы.
Наступило время обеда. Баландеры привезли баланду. Какие-то помои, которые я бы собакам постеснялся давать.
Спустя некоторое время в камеру заводят Добровольского за вещами. Он с порога бросается мне на грудь, обнимает и сквозь слезы радости начинает причитать: «Батя, батя, родимый мой, батя. В жизни никто и никогда не заботился обо мне. Я завсегда был никому не нужен. Кроме зла, гадости и подлянок от людей я ничего не видел. Моя жизнь ничего не стоила. Я людям платил той же монетой. Ты, ты первый, кто по-человечьи отнесся ко мне. Выслушал меня. Направил на правильный базар, который вселил в меня веру, что есть еще нормальные пацаны. Я же убивать, бля буду, не хотел. Так получилось. Меня услышали в ментуре. Статью поменяли, как ты и говорил. У меня теперь обвинение в превышении самообороны. Сейчас поеду в тюрьму, буду дожидаться суда присяжных. Меня обещали с травмой башки сначала на крест посадить (прим.: лечь в больничку). Ё-мое! Как мне тебя отблагодарить, батя, как отблагодарить?»
Он говорил, а из его глаз текли слезы. Он, наверное, никогда раньше не плакал, привык терпеть все трудности и горести молча. А сейчас он мне напоминал маленького плачущего от радости мальчишку. Он судорожно лазил по своим карманам, шарил по своей убогой котомке. В результате он отдал мне все самое дорогое, что у него было в заначке. На нарах появилась горка сладких леденцов. Их горошины были густо облеплены табачными крупицами. По-видимому, это лакомство бережно хранилось в кармане вместе с рассыпающимися сигаретами «Прима» и расходовалось крайне экономно.
Вся описываемая в камере следственного изолятора сцена была такой пронзительной и трогательной. Простой человек – зэк – в неволе вдруг нечаянно прикоснулся к лучику тепла. Он ощутил крошечное человеческое участие в своей судьбе. Какое-то неведомое ранее чувство заставляло его существо неумело радоваться и даже ликовать. Я не стал отказываться от леденцов, подарок был искренним, он шел от самого сердца. Наверное, это был самый необычный и самый бесценный подарок во всей моей жизни. До сих пор я иногда вспоминаю этот сладкий леденечный с горечью табачных крошек вкус, эту необыкновенную композицию вкуса тюрьмы и свободы.
Со стороны, наверное, это действо выглядело неуклюже и смешно. Конвоир начал материться: «Что телишься, придурок. Давай быстро с вещами на выход».
Добровольский улыбался, он был радостный и окрыленный, может быть первой победой над собой. Он ведь тоже проявил добро, сказав мне теплые, не свойственные его лексикону, слова. Добровольский исчез. Массивная дверь камеры захлопнулась.
Было грустно. Я задумался об этом простом русском парне, о его судьбе, которую он сам себе выбрал. Ему, опытному сидельцу, все-таки не хотелось надолго попадать на зону. На свободе-то какой никакой выбор есть. Можно, к примеру, набухаться и забыться, как бы уйти из этой никчемной жизни на некоторый промежуток времени. А если шибко повезет, то уйдя в длительный запой весной, можно очухаться только глубокой осенью – скоротать, так сказать, время. Наверное, там, на зоне, тоже можно немного закумарить, прибалдеть, например, нажравшись чифирка. От выпитого концентрированного раствора чайной заварки сердце идет в разнос, оно готово вырваться из груди. Ты находишься как бы в пограничном состоянии между жизнью и смертью. Но это происходит на короткий промежуток времени. Это тебе не запой на свободе. Свобода всяко разно лучше тюрьмы или зоны, тут и к бабке гадалке ходить не надо! Все и так предельно ясно и понятно. Вот и тянут зеки на зоне резиновые дни, дожидаясь освобождения. От того, наверное, и появилось выражение: «тянуть срок».
А еще мне вспомнился один мужик-работяга, с которым довелось случайно познакомиться. Его имя уже не помню. Было это давно, еще в Усть-Илимске на лесосеке. Привлек мое внимание долговязый и худой, с ввалившимися голубыми глазами, угрюмый дедок. Рабочий день закончился, все лесозаготовители ушли отдыхать в домик-бытовку. А он сидел у костра, палкой ворошил угли и завороженно смотрел на огонь. Ужинать не стал, сказал, что не приучен он к горячей пище.
Я поинтересовался:
– Почему? Давай, братан, поговорим.
Он ничего не ответил. Тогда я достал из рюкзака бутылку водки и приготовился заварить в котелке с водой, который грелся на костре, порцию лапши быстрого приготовления «Доширак». Но мужик остановил мой порыв.
– Водку не пью. Ты кипяток зазря на лапшу не расходуй, – попросил он, – завари лучше туда три или четыре пачки чая. Ну, сколько не жалко тебе, начальник, – заговорил мой новый друг.
– Да не начальник я. Просто грибник. Наши парни на этой деляне пашут, вот и подошел. Машина у меня заглохла здесь недалеко на просеке. Думал погреюсь, а тут ты сидишь.
Мужик улыбнулся. Потом он деснами беззубого рта крошил скрученные в спирали комочки лапши, глотал их, запивая горячим чифирком. Он был несказанно доволен такому простому человеческому вниманию. Мы познакомились.
– Понимаешь, Серега, от чифира я балдею. А еще он тепленький такой. Заодно в желудке размягчает лапшу, как бы приготавливая закусь. Хошь, попробуй, не пожалеешь.
– Не, мне, братан, водочки бы хлебнуть, – задумчиво ответил я и налил себе граненый стакан до самых краев.
– А я привык сырые макароны или лапшу студеной водичкой запивать. Чай тоже сухим пережевываю, глотаю, запивая водичкой, и все дела… У нас, чтобы не сгинуть, такая привычка была очень нужна. А еще таежные коренья, грибы, ягоды выручали, ну, когда в бега из лагеря подашься. Вот так и жил от одного приговора до другого.
– Выходит, что твой желудок универсален: и кастрюлей для готовки пищи и варочным котлом, и заварником