Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— А вот господин Мартынов утверждал, что была. Да и потом ее отсюда забирали, — сказал Унтилов. И добавил очень задумчиво, как бы между прочим: — Ужасно он пекся о том, чтобы черкеску забрали.
— Он ведь у нас большой франт, — сказал Дорохов чуть презрительно. — Правду ли говорят, кстати, что он и из полка потому уволился, что форма некрасивая?
Унтилов криво дернул плечом:
— С него станется… Достойный повод для выхода в отставку, не находите, Руфин Иванович?
— Люди бывают различны, и побуждения их для нас по большей части тайна, — философски высказался Дорохов. — Так что с черкеской?
— А то, что господин Мартынов страдал по ней почти сутки. Не могу, говорит, без формы к коменданту явиться. Срочно, говорит, желаю ее видеть у себя.
— Да-а… — сказал Дорохов. — Разве у него другой не было?
— К тому же эта грязная, — добавил Унтилов. — Вот именно. А тут еще ваша шинель.
— Да что вы привязались к моей шинели! — взорвался Дорохов. — Далась она вам! По-вашему, застреленного офицера нельзя на солдатской шинели принести? Обида для его благородия?
— Будет вам, Руфин Иванович, — сказал Унтилов. — Что вы так кипятитесь? Я про шинель так подробно спрашиваю, потому что, как известно следствию, корнет Глебов накрыл убитого поручика своей шинелью — после чего помчался в город поторопить помощь.
— Глебов? — удивился Руфин Иванович. — Не было здесь никакой глебовской шинели.
— Стало быть, господин корнет Глебов врет.
И все кругом затихло. Даже ветер как будто не решался трогать листья и озоровать в траве. Потом где-то очень далеко крикнула птица.
Дорохов сказал:
— Глебов не будет врать.
— Однако же, кто-то из вас говорит неправду.
— Глебов врать не станет, — чуть повысив голос, повторил Дорохов. — Он честный человек, любил Мишеля… Да и вообще, такой человек не будет врать. Если Мишка Глебов сказал, что накрыл покойного своей шинелью, значит, так оно и было.
— Да? — сказал Унтилов. — А вы, Руфин Иванович, кому свою шинель пожертвовали?
Они опять замолчали. Дорохов подошел к унтиловской лошади вплотную, оттолкнул от себя мягкую лошадиную морду, которая полезла было обнюхивать его руки и ласкаться, и заглянул плац-майору прямо в глаза.
— А что еще вам странным показалось, Филипп Федорович?
— Я вам отвечу, пожалуй, — медленно проговорил Унтилов, взвешивая каждое слово. — Но только это останется между нами… Согласно заключению, которое вынес доктор, Лермонтов помер от своей раны на месте. Пуля пробила оба легкого, он даже вздохнуть толком не смог — тотчас испустил дух.
— А Мишка Глебов говорил, будто он еще жив был, когда поехали за помощью… — Дорохов побледнел, отступил на шаг, словно испугался подцепить опасную и заразную болезнь. — Мишка говорит, он был еще жив! — крикнул Дорохов. Эхо прокатилось, невнятно повторилось несколько раз и пропало в расселинах. — Как же он мог умереть мгновенно?
Унтилов тоже слез с коня. Вытянул руку, тронул Дорохова под ребром.
— Вот сюда вошла пуля, — сказал он. — А вышла, — он обошел своего собеседника кругом и коснулся его плеча сзади, — вот отсюда.
— Невозможно, — сразу сказал Дорохов, резко оборачиваясь. — Это же невозможно! На корточках он сидел, что ли, этот Мартынов?
— Или Мишель сидел на лошади, — продолжал Унтилов, — а его сняли выстрелом, подойдя близко.
— Так горцы делают, — мрачно сообщил Дорохов. — Обычное у них. Подойдут, еще и поболтают — а после пальнут. Азиаты.
— Если Мишеля убили горцы, для чего представлять все это в виде дуэли? — продолжал Унтилов. — Чтобы насолить коменданту?
Дорохов энергично замотал головой:
— Вот уж нет! Зачем это? Нет!
Они помолчали немного, после чего Унтилов предложил:
— Давайте, в самом деле, отъедем на восемь миль и поищем то место, о котором рассказывал москвич. Авось еще что-нибудь найдем… интересное. Вы еще не испуганы — а, Руфин Иванович?
Дорохов посмотрел на него мрачно и не ответил.
* * *
Они проехали еще немного, и Дорохов вдруг начал говорить: он рассказывал много, неостановимо, как иногда случается рассказывать людям, при других обстоятельствах молчаливым, — иногда лишь единственный раз в жизни такое с ними и бывает, что они размыкают уста и пускаются в воспоминания.
— Мишель с первого взгляда не нравился, — говорил Руфин, глядя перед собой на дорогу, — вот и мне он не понравился. Я до стихов не охотник, да и вообще книг не читаю… А этот приехал — холодный, нос дерет, и половина начальства пила чай у его бабушки…
Унтилов призакрыл глаза, слушая — и дивясь тому, как странным образом тон произносимого может противоречить словам. Словно женщина, тонко чувствующая и хорошо отдающая себе отчет в каждом движении своего сердца, Дорохов открывал свое отношение к погибшему Мишелю.
— Да еще наружность его, — продолжал Руфин Иванович, — ну хоть бы что оригинальное или красивое! Просто круглая приятная физиономия, усики, куделяшки надо лбом… Каждый второй офицерик с лица таков. Но что больше всего меня выводило из себя — так это то, что он не пьянел. Мне все казалось, что, пока мы пьянствуем, он сидит трезвее всех и смотрит с насмешкой… И вот что забавно! Что он был всегда трезвее меня — сущая правда, но только он вовсе не глядел косо и пил, сколько следует, просто вино на него не оказывало никакого действия… После уж мы сблизились. Он, знаете, всегда таскал эту рубашку канаусовую красную, в которой его и убили, — вечно грязная… Говорили, будто он никогда ее не стирает, такая она вечно чумазая, но это, конечно, пустые слухи, — раз или два она точно бывала стирана…
Филипп Федорович выдвинул вперед коня и загородил Дорохову дорогу. Тот стал.
— Что?..
Унтилов смотрел на него непонятно, скучным, мертвым взглядом. Дорохов чуть попятил коня.
— Да что такое?
— Что вы насчет рубашки сказали?
— То, что она у него бывала грязной. Ах, Филипп Федорович, вы меня и в самом деле пугаете! Что такого, что в походе рубашка загрязнилась? Такое со всеми бывает, и в этом ничего зазорного для памяти Мишеля нет.
— Привычки такого сорта не изживаются, — сказал Унтилов задумчиво. — Человек либо чистюля, либо грязнуля. Никакой поход, никакие обстоятельства, ни даже дюжина магометанских пророков, навроде того разбойника, что сейчас сидит в горах, — ничто этого не изменит.
— Это точно, — охотно согласился Дорохов, радуясь тому, что лицо его собеседника чуть смягчилось и сделалось живее.
«В самом деле, странный человек!» — подумалось ему.
А вслух Дорохов сказал:
— Вот у нас был один корнет, как раз страшный чистюля… Его фамилия была Смоковников. Мало, что он требовал всего чистого каждый день — так он ведь еще ухитрялся и не пачкаться! Все по уши уж в грязи, а он как будто над землей ходит… Правда, потом его убили, — добавил Дорохов с чуть виноватым видом. — И ведь как это подло получилось! Должно быть, те разбойники давно за нами следили. Шли, как шакалы, по следу, справа и слева — ждали, когда им лучше напасть. Стали мы лагерем. Хорошо. Вот стоим, готовимся на ночлег. Этот наш Саша Смоковников посылает денщика — чтоб постирал ему рубашку и портки. Не могу, говорит, ходить неаккуратным и стращать здешних дам, ежели таковые случатся. Мы сперва даже обижались: что это, получается, мы, значит, из себя страшилищ являем, а он, Саша Смоковников, один лучше всех? Но он такой простой был, добрый. Говорит: вы все — заслуженные, мол, люди, побывали в деле и показали свою удаль, а я, бедный корнет Смоковников, еще никто — так пусть хоть чистотой мундира буду отличаться. А те-то, разбойники, они все следили. Как спустился денщик к ручью — не выдержали и убили. Они, говорят, если долго не убивают, начинают болеть. Саша пождал-пождал и сам пошел к ручью. Видит — денщик убитый, рубахи в мутной воде плавают. Выдернул шашку и бросился на врага…