Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сегодня на Карнаватке утонул мальчик. Прибежали солдаты, притащили его мне — безжизненное посиневшее тельце. Я положила его на колено головой вниз и стала сдавливать ему грудную клетку. Сначала безрезультатно, а потом вода хлынула фонтаном из носа и рта. Билась я с ним часа два — искусственное дыхание, сердечные… и мальчик задышал. До вечера я от него не отходила, пока не убедилась, что все восстановилось, и мальчик будет жить.
Ночь просидела на плотине, а днем уйти не могла, Фирсов не явился — новый фельдшер, вместо Тамары, но ничем не лучше ее — пьяница и бабник, без конца где-то пропадает. Я положила под голову шинели и санитарную сумку и полусидя уснула на песочке. Во сне увидела, что будто бы у меня под гимнастеркой змея, и я ее схватила. Но змея сильно билась, и я, не выпуская ее из рук, стала кричать. От крика проснулась и пришла в еще больший ужас — у меня под рукой действительно что-то билось. Я так орала, что сбежалась вся рота. Окружили меня, видят, что под рукой что-то бьется, а что делать — никто не знает. Выход нашел Тарасов — я должна была не отпускать ее и стараться продвинуть как можно ниже, а он постарается ее схватить. В общем, он ее все-таки схватил и выдернул — это была громадная песчаная ящерица. А я неделю говорила шепотом.
Вот и настало время расстаться с Кривым Рогом. Прощай, 3-й Украинский, прощай, Кривой Рог, воспоминания о котором никогда не сотрутся в моей памяти. Куда едем — тайна за семью печатями.
Об Алеше ничего не знаю. Уже больше двух недель в эшелоне. У меня развилась такая депрессия, что я ничего не могу поделать — слезы льются в три ручья. Я никогда не была плаксивой и терпеть таких не могу. Со мной уже разговаривали и Безрук, и Цветков, но я все равно реву, наверное, и сам Верховный[22]на меня не подействует. Почти ни с кем не разговариваю и видеть никого не могу. Все приглашали в свой вагон, но только без Веры. Еду со вторым взводом. Тарасов говорит, что мне по штату положено быть здесь. Посмотрю на нового командира, и тошнить начинает. Несколько раз подходил ко мне Бикташев, он видит мое состояние, хочет помочь чем-нибудь и боится. Новый мл. л-нт мне предлагает дружбу. Я хотела плюнуть ему в рожу, так разозлило все это меня, все эти несчастные животные, что я снова ревела до полуночи. Пошла ложиться спать — мое место у пирамиды с оружием, потом лежит Вера, а дальше все остальные. Стала ложиться, и вдруг кто-то заключил меня в объятия, я подумала, что Вера нежностью воспылала, а это, оказывается, этот мерзавец не успокоился, лег рядом с Верой на мое место и ждал, когда я приду. Я его так двинула, что на него посыпались автоматы. Села рядом с дневальным у открытой двери и ревела до утра. А дневальный Лихачев, бедный заика, волнуется и не может ничего вразумительного сказать, гладит меня по голове, пытается успокоить. Я вспомнила, когда он обращался к Алеше, пытаясь выговорить товарищ старший лейтенант, тот кричал ему: «Давай без титулов!»
А утром Лихачев пошел к капитану и все рассказал. Потом старшина мне говорил, что и не знал о том, что капитан может так классически ругаться. Кричал на Кравченко и предупредил его, чтобы он не только прикоснуться ко мне не посмел, но и на пушечный выстрел не приближался, иначе пожалеет. Пришла Антонина Александровна, она меня не забывает, долго сидели с ней, а уходя она сказала этому кретину: «Хороша Маша, да не наша!» Белянкин тоже дал ему по мозгам. Я и сама в состоянии себя защитить, просто бесит это скотское отношение.
Три недели в эшелоне, пишу стихи, ни с кем не разговариваю — только формально. Меня приняли кандидатом в члены ВКП(б)[23]. Теперь на месте предстоит БПК[24]. Читаю историю ВКП(б), удивительно хорошо усваивается[25]. Проехали Курск, Белгород, Орел, Тулу. Стоим в Серпухове. Сколько воспоминаний, связанных с сорок первым годом, нахлынуло в связи с этим! Здесь мы убежали из ПЭПа[26]. Олюшка уже не служит, она — мать, родила сына. Послала ей стихи. Столько писала, и все не по душе, выбрасывала. Я их вообще выбрасываю, не держу при себе (хватит мне дневника), стыдно будет, если такая, с позволения сказать, поэзия кому-нибудь попадет. Но это все же решилась ей послать и пишу в дневник:
Ты помнишь, сестричка моя фронтовая,
Ты помнишь, подружка моя боевая,
Как шли в сорок первом в солдаты,
Закончив всего лишь девятый?
И сразу из детства — в грохочущий ад,
Что Западным фронтом тогда назывался.
В сто двадцать шестую. А наш медсанбат —
Ты помнишь? — нам фильмом ужасным казался.
Мы в воздухе первый увидели бой:
Шли с огненным шлейфом к земле самолеты
Не с черным крестом, а с горящей звездой,
Для «мессеров» были мишенью пилоты.
Да разве мы можем с тобою забыть
Бои под Москвою и Старую Руссу?
И в братских могилах мальчишек безусых!
Их столько пришлось нам с тобой хоронить…
Мы их имена на фанере писали
Огрызком, химическим карандашом —
До лучших времен… — Они будут, мы знали! —
И золотом люди напишут потом.
Мы юности нашей не сможем забыть —
Суровой, прошедшей в солдатской шинели.
Но если б все снова пришлось повторить —
Шинель, не колеблясь, мы снова б надели.
Операция Багратион[27]
24 дня мы были в эшелоне и вот прибыли в Белоруссию. Выгружаемся в Кричеве. Видно, здесь начнут лупить фрицев. Ведь это кратчайший путь был для них до Москвы, а для нас будет до Берлина.
Кричев, Быхов, Могилев — какой ужас, что здесь творится, не поддается никакому описанию, нужно увидеть своими глазами, но лучше бы никогда не видеть этого.
Все смешалось — леса, болота, комары, партизаны, тысячами выходящие из лесов, немцы, власовцы, мины, сожженные деревни, гарь, вонь и трупы, трупы, трупы…
Тысячи трупов в серо-зеленых и черных мундирах. Ими буквально устлана земля — разбросанные, стянутые в кучи. Где есть небольшой клочок освобожденной от трупов земли, она густо полита кровью, от нее исходит тошнотворный запах, и ползают белые черви. Временами кажется, что это сон, жуткий, кошмарный, хочется проснуться, но трупы не уходят. Освобождено от них только шоссе.