Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кстати, это показательно не только для Мандельштама. Совершенно ясно, что до 34-го года Михаил Булгаков, скажем, не мог бы писать что-то хорошее о Сталине. Настолько это противоречило его восприятию действительности, что было абсолютно невозможно. Известно, он написал письмо Сталину, где просил разрешить ему уехать за рубеж. А в 37-м пишет о Сталине пьесу «Батум». Это опять-таки рассматривают чуть ли не как шкурничество, но ведь по дневникам его жены видно, насколько изменилось у него в это время отношение к Сталину. В частности, жена записывает, как был счастлив Булгаков, когда резко была осуждена так называемая опера «Богатыри». Сразу же взялся — правда, не закончил — писать пьесу о Владимире Святославиче, крестителе Руси. Ему казалось, что для этого уже настало время. Разумеется, это и многое другое не значит, что Булгаков одобрял все, что делалось в стране — те же, скажем, репрессии. Он осуждал их. Но ведь появилось у него и определенное ощущение, что страна наконец-то начинает выбираться из многолетнего катаклизма. Вот что его вело.
И еще один пример. Это Михаил Пришвин, у которого дневники во время коллективизации наполнены проклятьями в адрес того, что делается. А в 37-м году, правда, с оговорками, но все-таки пишет о том, что страна начинает идти к чему-то более устойчивому. Он, в частности, цитирует известные слова Сталина: «Жить стало лучше, жить стало веселее». Отчасти иронизирует над этим, а отчасти — соглашается! Потому что перестали травить так называемых кулаков, прекратилось целенаправленное уничтожение Церкви, хотя и далеко еще было до войны, когда она была действительно чуть ли не воскрешена, и Сталин даже настоял, чтобы патриарх был избран. Но тем не менее это движение, возвращение к каким-то первоосновам государственности, общественности — оно вдохновляло. Несмотря на все, о чем мы теперь знаем.
В 37-м году погибали больше всего, так сказать, крайне революционные люди. Если взять членов Союза писателей — это в первую очередь бывшие рапповцы или другие какие-то левацкие группировки. Из других группировок погибло меньше. Правда, ну это была уже инерция, погибло и большинство крестьянских писателей. Есть очень интересная в этом смысле, недавно опубликованная информация. Когда начался второй процесс по делу Клюева (он был арестован в 34-м году, находился в ссылке, а в 37-м его опять начали привлекать), приехал туда один из руководителей НКВД, Миронов, и говорит: «Что же вы делаете? Вы его судите как троцкиста, а его надо судить как монархиста!» Что называется, запутались немножко…
Конечно, в этой гигантской машине террора оказалась масса людей, которых она вроде бы не должна была затронуть, поскольку, если выразиться резко, не боясь этого слова (многие его боятся), это была контрреволюционная акция. Но любая революция кончается контрреволюцией. Это не значит, что революции отменяются. Революция неотменима. И любая контрреволюция в конце концов сходит на нет, и получается уже новое равновесие. Это по всем революциям можно видеть. Вот французская революция. В 1814 году начинается ярая контрреволюция. А в 1830-м опять происходит новая, правда скромная очень, революция, и восстанавливается какое-то равновесие того, что было завоевано в 1789 году, и того, что было только подправлено в 1814-м. Такая же абсолютно ситуация!
Иногда говорят, что для людей, пострадавших в 37-м году, это было возмездие, что они сами того заслужили. Я бы все-таки не ставил вопрос таким образом. Почему? Это, пожалуй, слишком оптимистический взгляд на историю. Получается, что любой человек, который был палачом, насильником, он обязательно получает возмездие. Но мы прекрасно знаем — это далеко не всегда бывает. Точнее, на мой взгляд, вопрос стоит так: именно эти люди за годы революции создали настроение, причем господствующее в обществе в целом, — настроение беспощадности. И сами пали жертвами его.
Вик. К. Тут, конечно, вопрос очень острый и больной неизбежен. Ведь наряду с теми (хоть это и страшно говорить, это непроизносимо!), кто как бы получал какое-то возмездие историческое, пострадала масса людей, совершенно не причастных абсолютно ни к чему. Я имею в виду так называемых маленьких людей. И это вследствие того, что маховик уже раскрутился, получилась цепная реакция. Наверное, если взять численно, то большинство, причем абсолютное большинство пострадавших, — это были совсем не те, о ком вы говорите, кому уделяете наибольшее внимание, а просто люди, которых как бы просто зацепило.
Вад. К. Нет, Виктор Стефанович, здесь вы не правы. Я достаточно внимательно изучал и должен вам сказать, что все-таки большинство погибших и репрессированных — это были люди, занимавшие те или иные посты, пусть даже небольшие — какой-нибудь председатель колхоза или сельсовета… Раньше — да, раньше — другое дело, а в 37—38-м годах все-таки большинство репрессированных было из руководства. Я же приводил вам слова Сталина, что за тот период на ответственные партийные и государственные посты было выдвинуто 500 тысяч молодых. А это уже близко к цифре погибших.
Вик. К. Вы сказали: раньше — да. То есть до этого, как я понимаю, больше могло пострадать каких-то совсем рядовых людей, скажем, рабочих или мелких служащих. Действительно, таковых множество встречаешь, к примеру, в «Вечерней Москве», которая печатает «расстрельные списки». Так с чем же в предыдущие годы это связано?
Вад. К. Это связано с тем, что все-таки продолжался террор, который был во время Гражданской войны. Очень важно понять такую вещь. Поскольку устанавливалась какая-то формальная законность, я думаю, почти все жертвы 37-го года были зафиксированы в документах. А вот в 20-е годы никто это не фиксировал. Это видно даже по художественным произведениям. Заподозрили кого-то, что он враг, — расстрел. Ну вот Багрицкий описывает, как комиссар Коган с продотрядом ходит. И вот кто-то не говорит, что у него спрятано жито, — в него просто стреляют, и все. И, конечно, никаких документов не остается. Поэтому, когда приводятся цифры, сколько было расстреляно во время Гражданской войны, думаю, они мало что выражают. Поскольку фиксировалось незначительное количество этих цифр. То же самое, кстати, и во время коллективизации. Вот Бабель свидетельствует — он же проводил коллективизацию лично, и это напечатано, — он сказал Багрицкому: знаете, я научился смотреть спокойно, как расстреливают людей. Причем совершенно ясно, что эти расстрелы производились не после какого-то суда…
Вик. К. Итак, позитивные изменения в жизни страны, которые начали происходить ко второй половине 30-х годов и на которых вы сосредоточиваете внимание, как бы там ни было, связаны с личностью Сталина. Но с ним же — этого тоже невозможно отрицать — связаны и репрессии 37-го года.
Вад. К. Связано с ним, безусловно, и то и другое. Но у нас получается просто комическая вещь! Сначала все победы, все то хорошее, что свершалось, приписывались Сталину. Потом, наоборот, ему приписали все беды и поражения, то есть был как бы культ личности наизнанку. Теперь опять хотят вернуться к первоначальному. Но надо же в конце концов как-то развиваться и стараться глубже что-то понимать.
Надо понимать, что был естественный ход истории — истории громадной страны, к тому же связанной с целым миром. И приписывать этот ход целиком воле одного человека… Да, такой военный партаппаратчик, как Волкогонов, он привык и по-другому уже не мог. Я уверен, он когда-то так и считал, что Сталин — творец всему и вся. А тут, когда конъюнктура изменилась, взял и все перевернул. Начал изображать: ах, вот злая воля Сталина! То же самое, ну с него взятки гладки — он литератор, этот самый Радзинский. Почитал я его книгу — несерьезно же совершенно. Получается так, что Сталин всем ворочает, всем заправляет и все направляет. Да ничего он не мог бы сделать без соответствия какому-то органическому движению страны! По-моему, пора уже это понять.