Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Не хочешь ли ты сказать, что ничего не замечаешь? Ведь ты уже минут десять насвистываешь мотив «Сыграй мне песню о смерти»! Причем довольно фальшиво.
— Нет, — мрачно возразил Тойер, — не хочу.
— Значит, ты нарочно это делал?
— Нет, зря я это сказал.
Он заглянул ей в глаза. Усталые. От уголков губ к подбородку тянулись две морщинки — прежде он их не замечал.
— Тебе со мной уже не так хорошо, да? — тихо спросил он, и в его словах сквозила огромная печаль.
— Ты не виноват, — так же тихо ответила Ильдирим и прижалась лбом к его плечу. — Но ты такой…
— Отрешенный, — договорил он. Ведь он тоже это знал.
Ильдирим заплакала и уткнулась ему в плечо. Что подумают люди, если увидят? Все-таки они стояли почти на углу, хоть и в темноте. Впрочем, не об этом нужно думать, а о том, как успокоить бедняжку. Ласково и неловко он погладил ее затылок.
— Я уже не так молода, Йокель, мне ведь тридцать три года. Но я слишком молода для дочери-подростка. Еще я с трудом делаю вид, будто мы нормальная семья. Всегда ведь заметно, как ты из великодушия чуточку переигрываешь. Между прочим, я еще не вышла из возраста «диско», хотя уже на грани. Но это еще полбеды…
— Твоя беда — это я? — похолодел Тойер.
— Я этого не говорила. Посмотри, тушь не потекла?
— Нет, нет… Ты давно не называла меня так — Йокель.
Она засмеялась и так сильно стиснула его руку, что ему стало почти больно.
На лестнице он решился на очередную попытку:
— Слушай, Бахар, вместо всей этой дребедени давай просто пойдем в город. Ну, диско не диско, но и не чай с танцами для пенсионеров. Я как раз побрился, давай воспользуемся этим.
Она покачала головой:
— Мне придется досидеть до самого конца, чтобы поговорить с классным руководителем. Ты ведь знаешь!
— Ему ведь можно позвонить.
Она повернулась к Тойеру, глаза ее сердито сверкнули.
— Я хочу, чтобы мы поступили сейчас как все остальные. Как те пары, которые вступили в брак, родили ребенка, у кого дедушки — немецкие наци.
— Мы и так частично… Мой дед был…
— Сейчас ты пойдешь со мной.
Корнелия и отец ужинали. Черный хлеб, масло, сырокопченая ветчина, огурцы, чай. Она ненавидела все эти продукты, и это было написано на ее лице.
— Я знаю, тебе не по вкусу такая пища. Но я не смог больше ничего купить. Успел лишь быстро заскочить в мясную лавку и в пекарню. — Она ничего не ответила. — И ведь мы с тобой договаривались…
— Да, — подтвердила она. — С завтрашнего дня я возьмусь за хозяйство.
Кёниг улыбнулся — получилось довольно неестественно.
— Что же приготовит мне моя взрослая дочь?
— Яичницу.
— Как всю прошлую неделю?
— Точно.
Его глаза помрачнели.
— А на следующей неделе?
— Яичницу.
— Сегодня в газете появился материал по поводу смерти Анатолия.
Корнелия кромсала ножом огурец — все мельче и мельче.
— Так вот, он написал в чьем-то «Альбоме дружбы», что хочет пойти к горилле или типа того… — Кёниг помолчал, потом спросил: — Случайно не в твоем?
Она засмеялась:
— С чего ты взял?
— Потому что сегодня прислали твой альбом. — Взгляд отца делался все строже. Он кивком показал на вскрытую бандероль возле мойки, лента-скотч свисала с края и трепетала в теплом воздухе, струившемся от отопления. — Из полиции.
— Возможно, — сказала Корнелия и с вызовом посмотрела на него. — Значит, я забыла тебе об этом сказать.
— Сейчас я уйду.
— Знаю.
— Ты что будешь делать?
— Еще посмотрю! — Она прокричала эти слова и, сама пораженная этим, зажала рот ладонью.
Теперь закричал и отец:
— Что с тобой творится? Ведь что-то неладное. Еще хуже, чем раньше…
— Как это мило с твоей стороны, — перебила она, — такая чуткость.
— В понедельник я уезжаю с классом на три дня. Может, ты поедешь со мной? Я поговорю с Фредерсеном. Я беспокоюсь, когда ты остаешься одна. Ты слишком много времени бываешь одна. Я возьму тебя с собой.
— Не хочу. — Корнелия заметила, что дрожит всем телом, и встала. — Я пойду к себе! — Взбежала наверх и заперла дверь.
Шаги на лестнице.
Отец остановился возле двери. Ей даже было слышно его дыхание. Он ждал. Ему можно позавидовать: ведь она больше ничего не ждала и никогда не будет ждать.
— Может, поговоришь со мной? — спросил он наконец.
— Может быть, завтра, — ответила она. Эти слова гулом отозвались в ее голове.
Тойер успокоился. Все оказалось вполне терпимо: только что представили преподавателя по религии, кажется, от евангелической церкви (он слушал не очень внимательно), классный руководитель (его фамилия тоже вылетела из памяти) собирался выступить в конце собрания — и потом по домам. В общем, терпимо, продержаться можно, особенно если под шумок немножко подремать…
Тут открылась дверь, и показался Вольфрам Ратцер — человек, не раз попадавшийся на пути Тойера, — как всегда, в баварской жилетке, кожаных штанах с застежками под коленом, сегодня даже в оранжевых чулках и сандалиях «Биркен-шток». Однажды гаупткомиссар собственными руками задержал его и посадил за решетку, но безумный студент теологии, очевидно, доблестно отсидел срок во время своего восьмисотого семестра и теперь бодро входил в класс, выставив вперед бородку клинышком.
— Добрый вечер! — поприветствовал он, схватил стул, чуть ли не с нежностью погладил Тойера по плечу, когда проходил мимо, и уселся посреди комнаты, сказав: — Продолжайте! — Затем он извинился за опоздание и объяснил его тем, что он только-только «привел к разумному концу» сегодняшнее самобичевание.
Родители и учителя, казалось, были слегка озадачены этим вторжением, а Тойер при всем старании не мог вспомнить, был ли у Ратцера ребенок. Собрание тем временем продолжалось согласно плану.
Учитель биологии сообщил о том, что год в целом проходит неплохо; конечно, в каждом классе есть возмутители спокойствия, а в этом больше всего, и, несмотря на недурную общую картину, он повторит слова, сказанные им в начале года: это самый плохой класс среди всех восьмых, которые, в свою очередь, тоже самые плохие за те двадцать пять лет, что он преподает в этой школе.
Родители вежливо и смиренно выслушали это и другие поношения их отпрысков; вероятно, регулярные посетители собраний получали такие порции дегтя два раза в год и привыкли ко всему.