Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Сейчас десять минут четвертого, моя ведьма только что уснула, и я спустилась в гостиничный бар с твоим старым экземпляром «Ады» (можешь не искать эту книгу: она осталась у нас дома, ты не то забыл, не то не счел нужным забрать ее; теперь она моя, и претензии с твоей стороны не принимаются), с открыткой с «Призраком» Рильтсе в качестве закладки и с моим блокнотиком. Писать приходится почти в темноте, но это неважно: в этом письме я хочу поговорить с тобой так, словно ты больше не избегаешь меня, словно мы снова дома в Буэнос-Айресе — вместе, ты и я, Римини и София, София и Римини. Вместе. (Прочитать это, наверное, будет нелегко — очень плохо видно; завтра с утра постараюсь найти время переписать все набело.) С того дня, как ты переехал, я все время пишу — я записываю все, что со мной происходит, мои воспоминания, какие-то мысли, впечатления о прочитанном и цитаты («Забвение — это спектакль, который дают каждый вечер» — «Ада», стр. 263). Знаешь, Римини, мне так нравится писать. Ощущение такое, что, пока я пишу, ты рядом со мной, смотришь на меня, заглядываешь через плечо… Иногда, не поверишь, я даже приподнимаю обложку блокнота, как в школе — помнишь, ну, чтобы эта противная Венанци не списывала. Надеюсь, ты про меня не забыл? Только не вздумай сказать, что забыл, слышишь, Римини. Я этого не выдержу. Лучше скажи, что терпеть меня не можешь, что ненавидишь меня, что тебе больше всего на свете хочется ударить меня, разбить мне лицо в кровь; скажи, что ты влюбился в другую женщину, что ты уезжаешь на другой конец света, — только не вздумай сказать, что ты начал меня забывать. Это преступление. Двенадцать лет, Римини, двенадцать. (Это же почти половина нашей жизни!) Никто (черт, наверное, не видно, ручка плохо пишет, но я подчеркнула слово «никто» два раза) не имеет права забыть двенадцать лет вот так, за какие-то несколько дней. Нет, ты, конечно, можешь попытаться, если захочешь (я, Римини, если честно, попыталась. Ты не поверишь, но я действительно пыталась забыть все это — но не смогла, как, в общем-то, и следовало ожидать), можешь приложить к этому все силы, но уверяю тебя — это бесполезно. У тебя все равно не получится. Гостиница битком набита кубинскими волейболистами. Сегодня я видела, как они играли прямо перед входом в отель. Угадай, что я при этом вспомнила — нет, Римини, даже не вспомнила, увидела, — я увидела тебя. Я увидела, как ты взлетаешь в воздух перед сеткой на пляже — ты такой светленький и, главное, такой молодой-молодой, я чуть не расплакалась. (Прости. Это, наверное, «Ада» так плохо на меня влияет. «Ада» и Рильтсе. Да ладно — на меня сейчас, если честно, все плохо влияет.).
Римини не стал читать это письмо. Он сложил конверт вдвое и спрятал его в карман — так он будет делать всякий раз, когда София станет совать ему в руки свое очередное письмо или записку; София же посмотрела на него печальными глазами обманутого ребенка — так она будет смотреть на него всякий раз, когда Римини будет лишать ее величайшего удовольствия — следить за его лицом, пока он читает то, что написано без него, вдалеке от него, но только для него. Он не стал читать при Софии ни то письмо, что она написала ему в Чили, ни то, что она напишет много позже в очереди на прием к своему гомеопату («Римини, мы твердо решили: с герпесом нужно бороться до победного конца»), ни то, что она набросает еще позже, когда, прикрывая от окружающих губу, превратившуюся в сплошную лиловую болячку, будет ехать к какому-то дерматологу — фанатику лечения герпеса, а поезд метро застрянет минут на двадцать между станциями («Где ты, любовь моя? Ты говорил, что я могу рассчитывать на тебя в трудной ситуации, где же ты, любимый? Где ты именно сейчас, когда ты мне так нужен?»), ни даже то, которое она мысленно стала редактировать в гостях у Фриды в тот вечер, когда наставница и ученица помирились, обе потрясенные британским документальным фильмом о языке глухонемых («Я кладу руку сначала на свое сердце, а затем на твое: даже ведьма и та говорит, что такие люди, как мы, не должны расставаться»), и даже ту дюжину наползающих друг на друга строчек, часть слов в которых была вконец размыта слезами, — ту записку, которую София, как она клятвенно его уверяла, написала еще почти пятнадцать лет назад, сразу после того, как призналась, что изменила ему с Рафаэлем, — и с тех пор, по ее словам, хранила ее, не перечитывая и не отдавая адресату, хранила в той же шкатулке, где у нее лежала прядь волос с головы шестилетнего Римини.
Как-то раз они совершенно случайно встретились на улице. Шел сильный дождь. Спрятав Римини под своим зонтиком, София предложила ему зайти куда-нибудь выпить и переждать ливень. Римини в очередной раз удивился тому, как все странно устроено: похоже, что после развода у Софии образовалось огромное количество свободного времени, и это время она была готова тратить только на любовь. Он был вынужден отказаться от ее предложения, потому что куда-то опаздывал. Впрочем, как всегда, опаздывая, он был невероятно любезен и заботлив. Внимательно посмотрев на кусочек бинта и пластыря на губе Софии, он поинтересовался ее самочувствием. Та сказала, что ей сделали операцию по удалению герпеса. «Неужели герпес оперируют?» — спросил он. Понимая, что действительно опаздывает, он никак не мог заставить себя попрощаться и уйти — какой-то искренний и при этом необъяснимый интерес удерживал его рядом с Софией. Та грустно смотрела на него. «Ты прочитал мое письмо?» — спросила она безнадежно. «Да, конечно, — ответил он и опять поинтересовался: — А наркоз общий или местный был?» — «Ты мое письмо читал?» — повторила она свой вопрос. «Да, я же тебе сказал. А потом что — зашивали?» — «Тогда почему ты расспрашиваешь меня о том, что я тебе уже рассказала в письме?» Они принялись ругаться, загнанные дождем в тесное пространство под зонтиком. Римини начал бурно жестикулировать и случайно задел подбородок Софии — совсем рядом с еще не зажившей ранкой; естественно, он тотчас же попросил у нее прощения. Двум мужчинам, бежавшим по тротуару, прикрываясь водруженными на голову портфелями, пришлось выйти на проезжую часть, чтобы обогнуть Римини с Софией. До слуха Римини донеслись несколько не то ругательств, не то упреков, адресованных им, но окрашенных тем не менее немалой толикой зависти, — так обычно возмущаются люди, ставшие свидетелями романтической сцены: нельзя не счесть ее неуместной, но нельзя и не позавидовать в глубине души мужчине и женщине, которым в эту минуту нет никакого дела до уместности и приличий. В общем, в конце концов они с Софией оказались у стойки бара в каком-то мрачном кафе, до отказа набитом — в этот час и в такую погоду это было естественно — какими-то курсантами и сотрудниками ближайших офисов, которые постоянно опасливо озирались, словно сбежали сюда, в эту берлогу, в момент обнаружения начальством крупной растраты казенных средств. Место для Римини и Софии нашлось лишь у самой кофеварки, которая шипела, дребезжала и гудела, и Софии пришлось ее перекрикивать. София в полный голос напомнила Римини о нерешенной судьбе фотографий и предъявила ему ультиматум. Для демонстрации серьезности своих намерений она даже воткнула наконечник мокрого насквозь зонтика в носок ботинка Римини — тот понял, что изворачиваться больше нет смысла, и честно признался, что просто не в силах заставить себя потратить время на разбор снимков. Это было абсолютной правдой. Задача казалась ему неразрешимой в силу своей необъятности. Снимков разобрать предстояло чуть ли не полторы тысячи, но это как раз в некотором смысле упрощало дело: Римини было достаточно подумать об одной фотографии, даже не из запомнившихся им обоим в силу какой-то особой важности, нет, можно было взять любой снимок наугад из груды тех, которые легли в общую коробку, не оставив о себе никакой памяти, — чтобы понять, что разделить их между расставшимися супругами невозможно, занятие это бессмысленное и неблагодарное. Их прошлое было единым и неделимым целым, и владеть им можно было лишь целиком, не деля его на части. Они замолчали. Зонтик к этому времени уже высох. Римини почувствовал, что у него вот-вот на глазах выступят слезы, и отвернулся. Это движение было чисто инстинктивным; сам он прекрасно понимал, что скрыть от Софии свое состояние ему не удастся: во всем, что касалось проявлений любви — а в любовь София включала все то, что предшествовало этому чувству, что следовало за ним, что находилось рядом, оставалось в стороне, обволакивало его, как облако; все то, к чему любовь прикасалась, и то, что само прикасалось к любви, — в определении всего этого глаз Софии был наметан, как глаз крупье, способного высмотреть все, что ему нужно, за частоколом рук, номеров и разноцветных фишек, чтобы сложить слова из букв этого странного алфавита. София так же рефлекторно положила ладонь на руку Римини и заглянула ему в глаза: «Я все понимаю, — сказала она. — Думаешь, мне это легко?» Римини, не стесняясь, вздохнул с облегчением: главное было сказано, оставалось лишь смириться с тем, что предложит София теперь. «Римини, нужно что-то делать. Ты один не справишься, я тоже. Мы должны сделать что-то вдвоем. Вместе. Пусть это будет в последний раз. Но… пожалуйста. Не оставляй меня наедине с этим покойником. Я ведь скоро с ума сойду».