Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Одного у старого кеба не отнимешь — вид у него был живописный. Джордж Огастес Сейла, блестящий молодой журналист из «Дейли телеграф», назвал кеб лондонской гондолой. А блестящие молодые журналисты в Венеции, несомненно, звали свои гондолы венецианскими кебами. Но ездить в них было чудовищно неудобно. Чтобы залезть в кеб, требовалось ухватиться за две рукоятки — одна на крыле экипажа, а другая прямо над колесом — и, подтянувшись, запрыгнуть на узкую железную подножку. Если в этот миг лошадь трогалась, вы так и ехали по улице в этом положении, словно обезьяна на палке, а если не успели вцепиться покрепче, вас сбрасывало в канаву, что, пожалуй, даже и безопаснее, но уж очень унизительно. Вылезти из кеба еще сложнее. Один неверный шаг — и вы оказывались на четвереньках на мостовой, и ваша сестра, или тетка, или другая спутница наступала прямо на вас. Ухитриться войти или выйти так, чтобы вожжами не сбило с головы шляпу — особое искусство. Сиденье, рассчитанное на двоих, было таким высоким, что только самые долговязые дамы доставали ногами до пола. Прочие во время езды подскакивали на сиденье, а ноги их болтались в воздухе. Приходилось обнимать барышню за талию, чтобы она не свалилась, а люди, конечно, думали бог весть что. В крыше имелся люк. Частенько на плохо освещенной улице кебмен, сидя сзади на козлах, переговаривался через этот люк с пассажиром, не глядя на дорогу. Во время дождя кебмен мог опустить специальный защитный клапан под названием «гильотина». Это устройство тоже неизменно сбивало с вас шляпу, а потом стукало по голове. Большинство пассажиров предпочитали мокнуть под дождем. Если лошадь оступалась, — а лошади были такие, что вообще непонятно, как они на ногах держались, — немедленно распахивались дверцы «фартука» и вас выбрасывало на дорогу; разумеется, без шляпы. Еще у лошади могли лопнуть постромки, и тогда весь кеб скособочивался, а вы опрокидывались на спину, дрыгая ногами, без всякой возможности одернуть юбку, если вы дама. Как упала, так и лежи да надейся, что на виду оказались наименее неприличные фрагменты. Встать невозможно — ухватиться не за что. Приходилось ждать, пока кебмен выкарабкается и с помощью бурно веселящейся толпы вновь поставит кеб на колеса. Тогда уж и вы выползаете на свет, раздаете всем шиллинги и пешочком возвращаетесь домой — без шляпы.
Нет, я не жалею о том, что кебов больше нет.
Исчезновению старого двуконного омнибуса можно радоваться хотя бы только из сочувствия к лошадям. Пол в омнибусе был посыпан соломой, а крошечная масляная лампа восполняла вонью недостаток освещения. Внутри помещались двенадцать пассажиров, и снаружи четырнадцать — десять на двух скамейках, спинками друг к другу, и по двое с обеих сторон от кучера. Места рядом с кучером явно предназначались для акробатов. Держась за ременную петлю, вы вскакивали на ступицу переднего колеса, оттуда на выступ спереди омнибуса, а потом грациозным прыжком — на козлы. Скамейки империала были не так труднодоступны, всего лишь забраться по лесенке, перекладины которой отстоят на фут друг от друга. Нужно только остерегаться, как бы человек, взбирающийся впереди вас, не пнул вас ногой по голове. Звонка не было — пассажиры тыкали кучера зонтиками, требуя остановить омнибус. Кучер носил громоздкое пальто с пелериной, а ноги закутывал пледом и поверх него пристегивался ремнями. По характеру кучер бывал добродушен, не брезговал принять в подарок сигару, и остер на язык — всю дорогу сыпал шутками, порой весьма язвительными. С появлением автомобилей уличный юмор зачах.
Не могу отделаться от ощущения, что во времена моей молодости Лондон был уютнее. Во-первых, не такой населенный. Не было этой постоянной гонки, оставалось время и на вежливость, и на самоуважение. И выбраться из него было легче. В летний день коляски, запряженные четверкой, отправлялись в Барнет, Эшер, Чингфорд и Хэмптон-Корт. Нынче мы едем на автобусе, зато кирпичные дома тянутся бесконечно, а когда приезжаешь на место, снова оказываешься в толпе. Сорок лет назад мы гуляли по лугам и тенистым лесным просекам, и можно было под пение птиц выпить чаю в домике с садиком и лужайками для игры в кегли.
Вечером омнибус за три пенса довозил нас до Креморн-Гарденз, где играл оркестр. Мы танцевали и ужинали при свете тысячи мерцающих фонариков. Можно было дойти туда и пешком, через деревушку Челси, мимо старого деревянного моста. Вероятно, не все дамы были столь же добродетельны, сколь и прекрасны, но под открытым небом, рядом с бегущей рекой все низменное как-то не замечалось. Под сенью дерев и меж цветочными клумбами витала тень любви. Такие заведения, как Аргайл-Румз или Эванс, были классом пониже и все же более человеческими, то есть не такими неприкрыто-животными, как то, что творится нынче на улицах. Модное общество попивало чай и ужинало в великолепной «Звезде и подвязке», а затем разъезжалось по домам в фаэтонах и ландо через Ричмонд-парк и Патни-Хит. На реке царило оживленное движение. Можно было поехать на пароходе в Гринвич, где в «Корабле» подавали знаменитый рыбный обед и к нему «Мутон Ротшильд», восемь шиллингов шесть пенсов за бутылку. Или чуть дальше, в грейвсендский «Сокол», где длинный обеденный зал выходил окнами на реку, а во время вечернего прилива можно было смотреть на проплывающие мимо корабли. По воскресеньям за полкроны можно было прокатиться до Саутенда и обратно. На корабле подавали чай в неограниченном количестве и сандвичи с креветками и кресс-салатом по девять пенсов. Мы, молодые холостяки, не тратили много денег на еду, но упитанная официантка только посмеивалась, принося очередную гору толсто нарезанных ломтей хлеба с маслом. Я был на борту «Принцессы Алисы» в ее последнем благополучно завершившемся рейсе. В следующее воскресенье она затонула, и почти все погибли. Также я путешествовал на борту «Лузитании», в ее предпоследнем рейсе из Нью-Йорка. Нам не разрешили причалить к берегу в Ливерпуле, пришлось бросить якорь в устье Мерси и перевозить пассажиров на катере. Мы были загружены боеприпасами по самую ватерлинию. Кажется, официально груз называли «сельскохозяйственным оборудованием». Повсюду устраивались представления на открытом воздухе — предвестник репертуарного театра. Зрители сидели на лавках и прихлебывали пиво, заедая его морскими улитками и жареной картошкой. Особенно публику привлекал «Суини Тодд, цирюльник с Флит-стрит», хотя «Мария Мартин, или Убийство в красном амбаре» успешно с ним соперничала. Также пользовался популярностью «Гамлет», сокращенный до трех четвертей часа и состоящий в основном из фехтовальных поединков. В «Хэкни-Маршиз», чаще всего воскресным утром, устраивали призовые кулачные бои, а на Хэмпстед-Хит путников подстерегали разбойники. Театралы не могли пожаловаться на скудость репертуара: представления обычно шли с шести до полуночи. Вначале показывали фарс, затем драму и оперетту, а под конец — бурлеск. После девяти вечера за вход брали полцены. На главных мостах взимали плату за проход и проезд. Самым дешевым был мост Ватерлоо — с пешехода всего полпенни. За это мост прозвали Шотландским, в соответствии с традиционным образом шотландца, приехавшего погостить к лондонскому другу. Тот водит его повсюду, угощает, и вот они подходят к мосту Ватерлоо. Шотландец широким жестом останавливает друга, машинально сунувшего руку в карман: «Теперь моя очередь!» До того как пекарни «Эй-би-си» открыли свою сеть чайных, в Лондоне чаю можно было выпить всего в трех местах — в заведении у собора св. Павла, в кондитерской на Стрэнде и в кафе на Риджент-стрит, недалеко от Пиккадилли. То же самое было и в Нью-Йорке, когда я впервые там оказался. Я подал Чарлзу Фромену идею, как сколотить состояние: пусть он вложит в дело пять тысяч долларов, и мы откроем сеть чайных начиная с Пятой авеню. Могли бы стать миллионерами. «Гатти» на Стрэнде познакомил лондонцев с мороженым. Детей на каникулах специально привозили в столицу, чтобы съесть двухпенсовую порцию у «Гатти». В старом ресторане «Холборн» впервые начали обедать под музыку. Считалось, что это обычай континентальный, а потому безнравственный. И снова встал извечный женский вопрос: может ли порядочная женщина обедать под аккомпанемент струнного оркестра?