Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Фильм, на монтаж которого пришлись аресты и допросы, предательства и суды и, наконец, смерть мамы режиссера, легок и шутлив: то поет, то танцует.
Фильм, о сценарии которого чуть ли не год говорили разные гадости, оказался целомудрен до невинности: он про благородство и порядочность, свойственную юности.
А еще это фильм о нескольких людях: они молоды, влюблены, бесконечно талантливы и (мы знаем) скоро умрут.
В конце фильма зал рыдал. Не коллективно. Как-то поодиночке. Не прослезился, а именно рыдал. Местами в голос. Когда кончились все до единого титры, включили свет и пришлось выходить из зала, Чулпан сказала: “Знаешь, Кирилл дал нам возможность оплакать нашу юность, проводить ее”.
Поздней ночью, дома, девочки Чулпан попросили показать им “еще что-то про Цоя”. До рассвета мы смотрели кусками то “Иглу”, то какие-то концерты, то интервью Цоя, немногочисленные записи Майка и случайно затесавшиеся в подборку видео квартирников Саши Башлачёва. “Интересно, вы бы дружили, если бы все эти музыканты дожили до наших дней?” – спросила перед сном старшая дочь Чулпан Арина. Этим летом по Москве Арина гуляла с песнями группы “Кино” в наушниках. КАТЕРИНА ГОРДЕЕВА
ХАМАТОВА: Ты сразу полюбила Москву?
ГОРДЕЕВА: Это были долгие отношения. Вначале меня больше всего изумило, что здесь короткое лето. И длинная зима. В первый год своей жизни в Москве я всем рассказывала, что в конце марта, в мой день рождения, мы обязательно поедем на речку жарить шашлыки: такая сцена есть в “Москва слезам не верит”. И я долгое время не понимала, почему люди на меня смотрят, скажем так, с недоумением. Наступил март, и я поняла значение этих взглядов: за окном плотным слоем лежал снег. И никакая весна наступать не собиралась. Звук льда, который колют дворники, стал моим настоящим московским кошмаром: он длится здесь почти до мая!
ХАМАТОВА: Ну ладно тебе, до мая… но до апреля точно. А каким образом ты оказалась на телевидении? С театром понятно: ты учишься, потом идешь служить в театр. В телевизоре же люди обычно появляются какими-то более замысловатыми путями, не так прямолинейно.
ГОРДЕЕВА: У меня иногда возникает ощущение, что мою линию кто-то нарочно рисовал, чертил, чтобы она была прямой: приехав из Ростова, я почти сразу в Москве попала в “Телекомпанию ВИД”. Мне повезло. Я видела своими глазами и “Взгляд”, и “Тему”, и “Час Пик”. Мне выпало счастье, очень, правда, короткое: видеть Листьева и работать в его команде. Меня поразило, какого он высокого роста и как тихо он говорит. И еще – какая у него нетипичная для телевизионщиков, не настырная манера разговаривать с людьми. А главное – ему были действительно интересны собеседники, герои интервью, герои репортажей. Я запомнила, как на какой-то летучке он говорил о том, что “героя надо любить, им надо интересоваться”. Эти совсем немногие часы общения с ним меня перевернули. Я-то в Москву ехала просто поглазеть: мне нравился мой Ростов, я не собиралась заниматься никакой журналистикой, а тем более – телевизионной; я считала это всё баловством и хотела, окончив школу, поступить на романо-германское отделение филфака, а потом ехать учиться во Францию. И всё, в общем-то, так бы и сложилось, если бы я не увидела Листьева, не увидела, как он работает… Ко всему прочему, в какой-то прекрасный день в курилке программы “Тема” выяснилось, что нужно снять один сюжет, а снимать его некому.
ХАМАТОВА: О чем сюжет?
ГОРДЕЕВА: Да неважно о чем – об автомобильных кражах, на самом деле – важно, что я сказала, что могу, я же делала это в Ростове!
ХАМАТОВА: Подожди, а как ты это делала в Ростове?
ГОРДЕЕВА: Видишь ли, придя в ростовский еженедельник “Город N” совсем школьницей, я как-то стремительно погрузилась в ростовскую журналистско-музыкально-литературную, богемную среду. Ее неотъемлемой частью был МАРТ – “Молодежная артель ростовского телевидения”. Там я работала вместе с Сашей Расторгуевым и Кириллом Серебренниковым.
ХАМАТОВА: Не может быть.
ГОРДЕЕВА: Ну, они были большие и взрослые – по крайней мере, взрослее меня! – режиссеры, телеведущие, а меня брали подмастерьем: я снимала арт-сюжеты. Например, про кривые зеркала – материал отбраковки стекольного завода, про поэта Александра Брунько – нашего ростовского гуру, про Эльфриду Павловну – невероятную женщину, олицетворявшую дух богемного Ростова. Мы ужасно любили свой город, мне повезло быть в те годы рядом с Сашей и Кириллом. И важно, что помимо прекрасно проведенного времени они каким-то образом привили мне представления об основах монтажа, о том, что́ ты снимаешь и что потом из этого получается. Я никогда не думала, что вот это прекрасное время, которое мы весело проводили вместе, – это и есть “мои университеты”. Но оказалось, что это они и есть. Приехав в Москву, я умела снимать и монтировать. И мне предложили работу.
ХАМАТОВА: Фантастика, Катька!
ГОРДЕЕВА: Представляешь? Работа! В Москве! Для школьницы. Но я и вправду очень сомневалась. И сперва всё-таки поступила на романо-германский и даже поехала в Париж. Но время было такое, как тебе сказать… невозможное для жизни вне России.
ХАМАТОВА: Я очень понимаю, о чем ты говоришь. Со мной такое случится чуть позже, когда я поеду работать в Германию, но в итоге всё равно вернусь домой. Потому что не смогу ни понять себя в той, другой реальности, ни оставить мысли о том, что в России что-то невероятное происходит, какая-то энергетика новая, молодая, творческая.
ГОРДЕЕВА: Я хорошо помню, как Листьев говорил, что в такое время нельзя не быть со своей страной. Потому что сейчас-то всё и решается. “И если тебе не всё равно, – говорил он, – ты должна быть здесь, чтобы знать: это всё происходило на твоих глазах, вместе с тобой, для тебя. Ты – гражданин, часть страны, без тебя что-то может пойти иначе”. Черт, мы же действительно в это верили. Ты помнишь свой первый приезд в Москву?
ХАМАТОВА: Для меня это было эпохальным событием: я же абсолютно домашний ребенок, которого никак не могут отпустить одного в Москву! Поэтому мы едем с мамой: мама покупает билеты, мы едем на поезде, живем в Москве у папиных институтских друзей. Как сейчас вижу: я глажу старинную бабушкину рубашку, в которой должна идти на экзамены и в которой была на выпускном. К рубашке прилагаются черный бархатный жилет и черные бархатные брюки, которые мне сшила мама.
ГОРДЕЕВА: Ты на выпускном не в платье была?
ХАМАТОВА: Нет, я же была начинающим панком, мне было западло. Этот костюм был моей самой нарядной одеждой. И я в нем проходила на все экзамены в ГИТИС от начала до конца, потому что ничего другого у меня не было в прямом смысле слова. И я с изумлением или даже недоумением смотрела, как другие поступающие девочки переодеваются у меня на глазах всё время в разные наряды и одежды: у них – целые тюки… У меня были одни туфли, один костюм и одна рубашка, которую я к концу своей вступительной эпопеи сожгла немножечко этим самым утюгом, но всё равно ходила в ней, потому что другой не было.