Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В январе приближавшийся фронт был слышен все громче и громче. Уходившие немцы украли наше одеяло, что оказалось большой потерей зимой. В один из январских дней на кухне снова появился немец и жестами, указав на мешок картошки, велел ее почистить. Однако он не успел ее съесть, потому что пришел приказ отступать, и нужно было быстро уносить ноги.
Крестьяне боялись, потому что ходили слухи о грабежах и изнасилованиях. Когда стало ясно, что освободители недалеко, мы все уже сидели в подвале – в погребе для картошки. В какой-то момент во дворе послышались голоса. Никто не хотел выходить первым: а что, если будут стрелять, подумав, что это «фашисты»? Тетя Ядзя набралась смелости и направилась вверх по лестнице. Она увидела высоких мужчин в белых комбинезонах. Они только спросили: «Где германцы?» И когда они узнали, что те бежали на запад, то на всякий случай выстрелили в их сторону. Затем наступила тишина. Крестьяне тоже вышли во двор. Завязалась беседа, частично с помощью жестов, и, в конце концов, офицеры остановились в нашем доме. И это они съели ту картошку, вытащив из вещмешков сало и чеснок. Они были явно интеллигентами, я помню, что они ели вместе с Ядвигой, делились тем, что имели, и любезно общались с помощью слов и жестов. Потом они заснули мертвецким сном на полу, а утром отправились дальше. Эти с передовой никогда не грабили. Конфискацией добра занималась вторая и третья линия фронта. Тогда уже лица женского пола, от самых маленьких до самых старых, были спрятаны на чердаках и в сараях; также было известно, что в первую очередь они ищут часы и забирают все, включая будильники. Было много анекдотов про «часовщиков», как их называли. Смеялись над их обтрепанными шинелями и винтовками на веревке. А они шли и шли; единственный вопрос, который задавали, был: «А до Берлина далеко?».
Наконец, фронт передвинулся, жизнь успокоилась, и приезжие гости начали думать, куда податься. Было известно, что Варшава полностью разрушена, а ближайшим крупным городом был Краков, в котором – после освобождения, именно так тогда говорилось – уже была какая-то власть, работали учреждения и школы. И действительно, тетя Ядзя отправилась в феврале 1945 года в расположенный у стен Вавельского замка город, нашла какое-то учебное учреждение и получила направление в гимназию в Серше, т. е. в небольшой шахтерский поселок рядом с Тшебиней, входившей во время оккупации в состав рейха. Мы попрощались с хозяевами и семьей Макарчиков, выразив надежду, что встретимся в Варшаве, как, впрочем, в будущем и оказалось. Собирать было практически нечего. В один морозный мартовский день 1945 года мы покинули деревню. Сначала точно помню, что какие-то крестьяне везли нас на телеге, а что было дальше – понятия не имею.
Нас радушно встретили в Серше. Из-за нехватки учителей тетя Ядзя, как учитель польского языка, взялась за ведение уроков ее любимой литературы. Нам выделили комнатку с печкой, и началась новая жизнь. «Моя Польша» сначала расширилась за счет части Меховского повята, а теперь и горнодобывающего района.
Каждое утро было видно, как шахтеры с лампочками на касках и в руках тянутся цепочкой на работу. А мы – в школу. Война все еще продолжалась, через громкоговорители транслировались последние новости. Наша одежда полностью сносилась; моим нарядом занялись жены инженеров, особенно одна из них, мама моей школьной подруги, Крыси Валах. Кроме того, я подружилась с симпатичной Иркой Шиманьской, у которой бывала дома.
У нас не было ни учебников, ни тетрадей. Тетради мы делали из любой бумаги, а некоторые довоенные учебные пособия, такие как «Хрестоматия по польскому языку» Игнация Хшановского, мы брали у местной интеллигенции, в домах которой они еще сохранились. Так что домашнюю работу мы делали вместе, в основном с моей ближайшей подругой Иркой, с которой я нашла общий язык. Мы были с ней одного мнения, особенно в том, что касалось восстания – оно провалилось, потому что большевики не пришли на помощь.
Антисоветские настроения были всеобщими. Тетя Ядзя никогда по этому поводу не высказывалась. Она с большим сочувствием встретила первых офицеров в Якщице и с огромным отвращением относилась к мародерам. И дело было не в их национальной принадлежности. Однако наиболее заметной была ее ненависть к немцам. Слишком свежи были еще воспоминания о расстрелах на улицах, облавах, депортациях и запретах, нарушение которых грозило смертной казнью (за перевозимый за пазухой шмат мяса, за тайное обучение, не говоря уже об участии в подполье или всего лишь за то, что ты был евреем), чтобы можно было забыть об этом. Так, в любом случае я, четырнадцатилетняя девочка, это воспринимала.
Одно то, что можно было просто ходить в гимназию, было огромной радостью. А день 9 мая, когда был объявлен конец войны, вызвал неистовую радость. Включили все сирены на шахте, а люди на улицах обнимались и весело смеялись. Наверняка никто тогда не задавался вопросом, что будет дальше. Самое главное, что «глупый художник войну проиграл», как в популярной песенке «Топор, мотыга», пели в трамваях в Варшаве еще до того, как это произошло. Радовались тому, что русские с американцами обнимаются на Эльбе. Царило убеждение, что союзники о нас не забудут…
Серша был лишь небольшим эпизодом в моей послевоенной жизни – я была там только с марта до конца июля первого послевоенного года. Мне нравилась местная гимназия, наконец, уроки велись на польском языке, и не приходилось это скрывать! Во время выступления молодежи в Доме культуры мы все вместе читали «Оду к молодости», а одновременно исполнялся «Марш Домбровского»[52]. Родители в зале плакали, а у нас стоял ком в горле. Однако Серша была лишь поселком