Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Гучков между тем обернулся к батюшке:
— Вот, батюшка, как складывается судьба. Роман Борисович всего месяц как приехал из Германии. Несколько месяцев провел там в лагере. Немецкие власти заподозрили его в том, что он — советский шпион.
— Пути Господни неисповедимы… Верочка, голубушка, еще стаканчик нацедите…
Неожиданно заговорил литератор Крымов:
— Вот именно, неисповедимы. Требуется определенная прозорливость, я всегда это говорил. Вот воистину! Да если бы в феврале семнадцатого я не оказался единственным провидцем на всю Россию!.. Когда царило всенародное ликование, я сразу понял — всему конец. И перевел все свои капиталы сюда. А не сделал бы? На паперти бы стоял!
— Это мой батюшка способствовал вашему переводу капиталов из России сюда, господин Крымов, — спокойно произнесла Вера.
Крымов осекся, смешно выпучил глаза и воззрился на нее.
— Александр Иванович? — наконец выговорил Крымов. — Но это каким же боком, позвольте узнать?
«Единственный на всю Россию прозорливец» начал краснеть — гневаться.
— Ну как же? — Вера пожала плечами. — Ведь это он с Шульгиным привез государю в феврале семнадцатого манифест об отречении! Ленин, между прочим, находился тогда в Швейцарии. Пил перебродившее божоле и писал всякую ерунду. А тем временем мой отец свергал династию Романовых. Не без успеха, как видите. Вот по его-то милости и пришлось переводить капиталы из России… — Она повернулась к священнику и как ни в чем не бывало, тем же тоном, предложила: — Еще чаю?
Повисла неприятная тишина. Неловко ежился даже Гуль, хотя ему-то, после немецких лагерей, такие мелочи вроде бы не должны быть чувствительны! Вот уж воистину — «неисповедимы»…
Наконец Гучков, по давней привычке «возглавлять», взялся спасти положение. Откашлялся, начал:
— Трагедия России заключалась в том, что двор и вся эта придворная знать не знали толком ни собственный народ, ни свою интеллигенцию. Чем жили? Псовой охотой, балами, приемами… Вот кто вел Россию к неминуемой пропасти.
Гуль, явно благодарный за чай и гостеприимство, подхватил:
— По-моему, монархия живет только там, где существует потребность в ней. И не среди знати, а в народной толще, в массах. В России революция показала, что в народе не было никаких глубоких монархических традиций.
— Ну да, а празднование трехсотлетия Дома Романовых показало прямо противоположное, — вставила Вера.
Гуль возразил ей, как мужчине, как равному (за «старорежимным» столом — откровенное нарушение, ибо здесь Верочка лишь разливала чай да делала полудетские неловкости, вроде только что совершенной выходки против Крымова):
— Трехсотлетие прошло и минуло, а революция — длится и длится… Вот в Англии, напротив, такие традиции есть, и ей не грозят никакие революции!
— Вы уверены? — Вера посмотрела в его глаза. Гуль быстро опустил ресницы. — Вы уверены? — чуть громче повторила Вера. — Кстати, перед моим отъездом из Лондона один мой знакомый, шотландец, потомок древнего аристократического рода, вступил в коммунистическую партию. Как вы полагаете, английский аристократ стал коммунистом для того, чтобы бороться за сохранение английской монархии?
— Как хорошо было бы ни за что не бороться, — пробормотал вдруг священник, но его не расслышали.
Вера резко повернулась к отцу:
— Между прочим, перед самым моим отъездом он сделал мне предложение.
Гучков спросил:
— Кто?
А Гуль спросил:
— Записаться в коммунисты?
— Этот аристократ, — ответила Вера. — Выйти за него замуж.
Гуль встал, нехотя расстался с нагревшимся в ладони стаканом.
— Мне пора. Прошу меня извинить.
Гучков довольно грациозно полез из-за стола:
— Я провожу, Роман Борисович. Спасибо, что нашли время… — И уже в прихожей, подавая ему плащ, продолжил: — Так вы обещаете записать рассказ госпожи Орловской? А я постараюсь напечатать его.
— Давайте начистоту, Александр Иванович. — Гуль, затягивая пояс на плаще, повернулся к Гучкову. — Я почти уверен, что рассказ этот будет мало кому интересен здесь. По моим наблюдениям, русских в Париже куда больше занимают успехи коллективизации и ход сталинской «пятилетки». Они без содрогания выговаривают слово «колхозы». Все словно посходили с ума. Это коллективное помешательство. В Германии происходит нечто похожее, хотя, конечно, совершенно в другом ключе… Но характерно. Я слышал, Цветаева написала какую-то оду челюскинцам.
Гучков улыбнулся. Он был рад, что нашел хотя бы одно возражение:
— Цветаева — поэтесса. Поэты живут не миропониманием, а мироощущением…
Гуль покачал головой:
— Ваша дочь, насколько мне известно, — не поэт, но я не удивлюсь, если завтра она вслед за своим шотландским аристократом запишется в коммунисты или отправится в советское посольство.
— Поверьте, Роман Борисович, — Гучков убедительно взял его за плечо, — Верочкин якобы коммунизм — обычная игра! Если бы сейчас было «старое время», я бы вам сказал прямо: засиделась в девках! Замуж пора! Она нарочно пугает…
Гулю вдруг показалось, что Гучков сейчас поведет глазами и спросит доверительно, не слыхал ли он, Гуль, про какого-нибудь подходящего жениха на Москве для Веры Александровны?
Опережая возможный диалог в духе комедий Островского, Гуль сказал отрывисто:
— Стало быть, все здесь играют. Ничего не поделаешь. — Он вздохнул и добавил уже мягче: — Ничего не поделаешь, Александр Иванович… Спасибо за прекрасный вечер. Разумеется, я все для вас сделаю. Прощайте.
Было что-то странное в том, что, по совету Болевича, Эфрон назначил свидание этому человеку именно в кинематографе и именно на той картине, в которой краткую эпизодическую роль играла «спина с контрабасом».
«Тревожная авантюра» была фильмой смешной: зрители, во всяком случае, хохотали. В том числе и в тот момент, когда два музыканта, удирающие по переулку, не раздумывая прыгают с обрыва в воду, а глупые полицейские, подбежав, начинают палить в белый свет как в копеечку. Эфрон перед Верой бодрился: «вытащил свой кинематографический диплом». На самом деле работу в кинематографе он не любил. Находил ее унизительной, изматывался на съемках. Зато там действительно платили, и иногда неплохо. Это служило оправданием всему, ибо Марина по-прежнему, как и двадцать лет назад, оставалась главным кормильцем семьи.
Сергей сидел в седьмом ряду, Болевич — в десятом. А на шестом, прямо перед Сергеем, как и было договорено, находился тот самый человек.
В нужный момент он встал и осторожно двинутся к выходу. Эфрон последовал за ним. Болевич не шевельнулся, даже глаз от экрана не оторвал. Странно: он совершенно ничего не чувствовал.