Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Особой славы она ему не принесла, но зато прикольная слава захлестнула Эндрю в качестве награды за его следующую книгу – «Полуденный демон». Вот эта книга действительно сделалась бестселлером, переведена на множество языков и всё такое прочее. В этой книге наш приятель Соломон, всегда казавшийся всем нам совершенно ясноглазым, веселым и уравновешенным херувимчиком, вдруг признался, что многие годы его терзала тяжеленная депрессия. Именно эту душевную хворь Соломон и называет «полуденным демоном». В конце концов молодой писатель предпринял масштабное исследование как самого феномена депрессии, так и многообразных способов ее преодоления, практикуемых в разных странах, в различных терапевтических, химических и духовных традициях. Книга заканчивается панегириком прозаку, который наконец-то избавил автора-прозаика от депрессивных мучений. Ядовитая тонкость, скрывающаяся за кулисами этого текста, состоит в том, что отец Соломона – фармацевтический магнат, фабрикант лекарств, сделавший состояние на производстве и раскрутке прозака. Благодаря этому обстоятельству Эндрю долго входил в список самых богатых женихов Лондона и Нью-Йорка по оценке журнала Forbes. В конечном счете он заключил брак с приятным бородачом. Через много лет после описываемых событий я получил официальное приглашение на его свадьбу, на пористой бумаге, золотым витым шрифтом, составленное по всем правилам британского официального велеречия (Hereby и т. д.): на пригласительном билете располагалась фотография, где ангельский Эндрю лежит в постели с доброоким бородачом и между ними дремлет чудесный адаптированный младенец.
Не собираюсь выплескивать младенца из колыбели вместе с какой-то там (не вполне понимаю, с какой именно) водой, но в книге Соломона «Иронический замок» общение немецких и московских художников в рамках леворадикальной коммуны «Бобоколори» выдержано слегка в духе reality show, по типу «За стеклом» или «Дом-2». Мне это показалось бы в те просветленно-дымчатые годы крайне дебилистическим, но дебилом был я, а британец оказался прав – хотя почему, собственно, я упорно называю этого автора британцем? Судя по его фамилии, мы с ним принадлежим к одному народу, но нет, не в силах я в это уверовать, как не уверовал бы в это утверждение и румяноликий лондонер. Евреи – понятие абстрактное (к сожалению? к счастью?), однако дымчатость (топазовое дао) защищала нас до поры до времени от бреда отношений, как всегда защищает от гнусного псевдочеловеческого мира широкое и объемное созерцание. Поэтому в течение всего времени, что случилось нам прожить в Западном Берлине (в последний год последнего), пребывали мы, слава Богу, не в мире, описанном депрессивным слогом Соломона, а напротив, в антидепрессивном и даже, пожалуй, райском пространстве, слепленном нежными руками наших берлинских приятельниц и приятелей – мы просыпались на длинных и узких, слегка скрипучих диванах в огромном пространстве бывшего склада, в пространстве дощатом, как старый корабль, где все доски (когда-то, безусловно, бурые) были выкрашены в белоснежный цвет, а белоснежные или смуглые немецкие руки подносили к нашим едва пробудившимся устам прозрачные кальяны, чтобы каждый из нас (еще не вполне покинув чертоги своих сновидений) смог украсить воздух над скрипучим диванным ложем синеватым плюмажем узорчатого дыма, после чего нас ждал завтрак, уже сервированный в белоснежной скрипучей комнате с заботливостью гиперматериального Карла Ивановича из Вечности (из Толстой Вечности, раз уж мы здесь опираемся вдруг на такую фаллическую колонну, как граф Лео Толстенный).
А кто, собственно, мы? Ну в данном случае это четыре опездола, которые каждую ночь, укуренные в хлам, засыпали в разных углах белоснежного бывшего склада. Сережа Ануфриев, Сережа Волков, Костя Звездочетов и я. Этими четырьмя, естественно, не исчерпывается список московских художников, которые в осень 1988 года решили украсить Западный Берлин своим вальяжным присутствием, но именно упомянутые четверо предпочли в тот период именно тот образ жизни, о котором идет речь. А остальные? Свен Гундлах молниеносно приобрел белоснежное пальто, слегка надутое (или так казалось моим надутым мозгам?). Вадик Захаров выступал в амплуа трепетного гения, слегка тревожного и печального, Никита Алексеев зависал в барах, отчасти похожий на Дэвида Боуи, да и в целом дендированный. Что же касается Володи Сорокина, то он испытывал слабость к китайским ресторанам. Когда я как-то раз, по прошествии парочки лет, заговорил с ним о нашем общем западноберлинском зависании 1988 года, Володя, обогатив выразительные свои глаза печалью, произнес: «При виде соуса, размазанного по тарелке, прекрасными утопленницами всплывают воспоминания». Лучше писателя не скажешь, а Володя (в отличие от Соломона) писатель самый настоящий, да еще и великолепный. А кто еще там тусовался? Всех не припомню. Никола Овчинников, обожатель берез, хрупкий эльф