Шрифт:
Интервал:
Закладка:
20 сентября, после прощальной аудиенции, посольство наконец оставило и Тавриз. Ермолов был утомлен борьбой с вероломством и хитростью персиян, и потому день этот, по собственному его признанию, был один из приятнейших в его жизни; он не иначе согласился бы снова увидеть Персию, как с оружием в руках.
Притом вынесенные Ермоловым на пути, особенно обратном, впечатления от восточного растления нравов, подкупности властей и раболепия народа поражали его неприятно. Еще по пути в Тавриз, в Нахичевани, ему пришлось познакомиться с жертвой страшного шахского деспотизма. Хан, управлявший небольшой областью этой, был ослеплен во время обладания Персией агой Мохаммед-ханом, и возмущенный Ермолов отнесся к нему с особым участием и уважением. Хан был тронут, и у него вырвалась даже горькая жалоба на жестокость тирана. «Но странно смотрели на мое соболезнование провожавшие меня персияне, – говорит Ермолов в записках, – рабы сии из подобострастия готовы почитать глаза излишеством… И ничто не изгладит моего презрения, которое я почувствовал к персидскому правительству!»
Теперь, на обратном пути, Ермолов остановился опять в доме этого хана, который оставил в нем приятные воспоминания. «Он один, – говорится в записках Ермолова, – чувствует гнусность правления, которому крайность одна заставляет его повиноваться. Он имеет твердость смело рассуждать о нем и самим персиянам выхвалять преимущество правления российского». Действительно, старый и слепой хан, только недавно возвращенный на ханство, оставивший притом сына своего заложником в руках персидского двора, научился смотреть дальше своих соотечественников очами души. «Здесь, – говорил он Ермолову, – сидя у окна, восхищался я некогда богатством прекраснейшей долины, простиравшейся к Араксу; она была покрыта обширными садами и лесом, и многолюдное население оживляло ее. Теперь, сказывают мне, она обращена в пустыню, и нет следов прежнего ее богатства. Мысль о сем уменьшает горесть, что я лишен зрения, и я нередко благодарю судьбу, что она закрыла мои глаза на разорения земли, которая в продолжение трех веков блаженствовала под управлением моих предков. Междоусобные войны и прохождения армий Надир-шаха вносили в мою несчастную землю опустошения, и каждый шаг сего завоевателя ознаменован был бедствиями народов. Не так давно здесь были и русские войска, но они не заставили проливать слез в земле нашей, и злом не вспоминают о них соотечественники мои. Теперь вы, посол сильнейшего государя в мире, удостаиваете меня вашей приязнью и, не пренебрегая бедным жилищем моим, позволяете принять себя как друга. Не измените тех же чувств благорасположения, господин посол, когда непреодолимые войска государя вашего войдут победителями в страну сию. Хотя приближаюсь я к старости, но еще не сокрушит она сил моих, и последние дни жизни моей успокою я под сильной защитой вашего оружия. Некоторое предчувствие меня в том уверяет… Я знаю персиян и потому не полагаюсь на прочность дружбы, которую вы утвердить столько старались. Я не сомневаюсь, что или они нарушат дружбу своим вероломством, или вас заставят нарушить ее, вызывая к отмщению вероломства…»
Возмущаясь на каждом шагу зрелищами, которые оскорбляли в нем его человеческие чувства, Ермолов нетерпеливо торопился оставить Персию, и 2 октября посольство было уже на русской границе. Здесь его встретила команда донских казаков, высланная в конвой, а вскоре показалось на возвышении и развевающееся знамя храбрых русских войск. «Удовольствие мое, – говорит об этой минуте Ермолов, – было свыше всякого выражения, и теперь не вспоминаю о том равнодушно. Далеки были от меня горделивые помышления, что я начальствую в странах сих, что мне повинуются страшные сии войска. Я стал бы в рядах сих храбрых воинов, и товарищем их нашел бы я удовлетворение своей гордости. Никогда неразлучно со мною чувство, что я россиянин».
Ермолов вынес из Персии ненависть к этой стране, столь чуждой ему по духу.
«Тебе, Персия, – обращается он к ней, – не дерзающая расторгнуть оковы поноснейшего рабства, которые налагает ненасытная власть, никаких пределов не признающая, где подлые свойства народа уничтожают достоинство человека и отъемлют познание прав его, где обязанности каждого истолковываются раболепным угождением властителю, где самая вера научает злодеяниям и дела добрые не получают возмездия, – тебе посвящаю я ненависть мою и отягчая проклятием прорицаю падение твое».
Так заканчиваются записки Ермолова о Персии.
«Но думал ли тогда Ермолов, – говорит Берже в своей монографии о посольстве Ермолова в Персию, – что именно то государство, над которым он произносит суровый приговор свой, прежде чем распасться самому, подготовит его собственную гибель?..»
Ермолову действительно предстояло в туманном будущем роковое столкновение с Персией, тяжко отозвавшееся на его личной судьбе.
Едва вступил Ермолов на кавказскую почву, как ему представился случай рельефно выказать свой взгляд на то, каковые должны быть отношения русских начальников к горским народам. Проезжая через Георгиевск в Тифлис, он остановил свое внимание между прочим на одном обстоятельстве, не имевшем общегосударственного интереса и тем не менее заинтересовавшем тогда всю военную Россию. Дело шло именно о выкупе из плена русского офицера, и Ермолов дал сразу поразивший всех пример той твердости, которая не могла не повести к счастливым результатам. 6 февраля 1816 года проезжал по дороге в Кизляр из Кази-Юрта майор Грузинского гренадерского полка Павел Швецов, один из лучших боевых офицеров Кавказского корпуса, любимый ученик Котляревского, сподвижник славных его дел под Мигри, Ахалкалаками, Асландузом и Ленкоранью. Швецов ехал из Шемахи в отпуск повидаться с родными и, чтобы сократить путь, направился не обыкновенной Военно-Грузинской дорогой, а на Кубу и в Дербент, рассчитывая через дагестанские владения скорее пробраться на Терек, в Кизляр, где один из его старших братьев был полицмейстером.
Приехав в Кази-Юрт вечером 5 февраля, Швецов просил начальника укрепления, штабс-капитана Прошкова, снабдить его конвоем. Прошков резонно ответил, что на посту находится только одна рота пехоты и двадцать пять казаков, что они не имеют назначения конвоировать проезжающих и что, наконец, за безопасность пути между Дербентом и Кизляром отвечают те горские владельцы, которым принадлежат попутные земли. Во всяком случае, по его мнению, было бы гораздо благоразумнее пробыть в Кази-Юрте день или два, чтобы дождаться оказии, которая пойдет отсюда до карантинной заставы. Швецов ответил, что ему нельзя терять времени, и обратился с просьбой о конвое к одному из кумыкских князей, Шефи-беку. Тот послал сына с четырьмя узденями, собралось еще несколько жителей, и составившийся таким образом отряд из девятнадцати человек верховых, не считая самого Швецова, выехал из Кази-Юрта.
До Лащуринского карантина доехали благополучно; миновали еще восемь-девять верст, и дорога пошла густым камышом, простирающимся до самого Терека. Уже до Кизляра оставалось верст шесть, когда из придорожного кустарника вдруг грянул залп, и партия человек в пять – десять конных, сидевшая в засаде, с гиком ринулась на путников. Лошадь под Швецовым была убита; он упал вместе с нею и едва вскочил на ноги, как на него уже напала целая толпа чеченцев. Отчаяние, однако, придало ему и силы и мужества; он выхватил шашку и стал защищаться. Трое чеченцев были изрублены, остальные отпрянули. Только тогда, оглянувшись кругом, Швецов увидел, что остался один. Из девятнадцати спутников его трое, спасшиеся каким-то чудом, успели ускакать в Кизляр, одиннадцать лежали убитыми и трое – тяжело израненными; оба денщика Швецова были взяты в плен; вьюки – разграблены. Швецов не мог не сознавать отчаянности своего положения, и тем не менее, привычный к опасностям, он быстро составил план обороны, рассчитывая продержаться хоть с полчаса, чтобы дать время прискакать казакам из Кизляра. А на линии уже шла тревога, и глухие удары пушечных выстрелов доносились по ветру. Чеченцам также медлить было нельзя. И вот, пока они, столпившись в кучу, старались выманить последний выстрел со стороны Швецова и когда все внимание последнего было обращено именно на то, что делалось у него перед глазами, один из чеченцев скрытно, как змея, прополз ему в тыл и внезапным ударом сзади по голове поверг Швецова на землю. Тогда чеченцы толпою набросились на раненого, скрутили его арканами и взбросили на лошадь. Теперь им оставалось только избежать погони, и партия, чтобы запутать свой след, пустилась не прямо к горам, а камышами к Каспийскому морю.