Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Промышленность покоряла природу, не обязательно задевая романтическую чувствительность. Романтика пара заставляла паровые машины казаться «благородными», прекрасными и даже изящными. Дж. М. У. Тернер рисовал их так, что они словно сливались с природой; Феликс Мендельсон в свой музыкальный отчет о поездке в Шотландию, где он следовал распространенному увлечению своего времени — изучал туманное, загадочное прошлое Европы, включил песни паровой машины. Промышленные эксперименты приобретали характер приключений, импровизации, даже очарования. Рассказ современника об одном из великих моментов истории промышленности — открытии бессемеровского процесса, который превращает железо в сталь, — типичен и преподносит открытие скорее как волшебство и чудо, чем как научное достижение. Великий изобретатель сэр Генри Бессемер сделал последние приготовления, примитивный аппарат был готов, паровая машина начала нагнетать воздух под высоким давлением через дно сосуда… механик, и сам изумленный, вылил металл. Немедленно началось вулканическое извержение, поток искр невиданной яркости… на глазах изумленных зрителей разворачивались различные стадии процесса… Никто не смел приблизиться… и, что самое удивительное, в результате получилась сталь![1160]
Причудливое и романтическое представление о промышленности сквозит в газетной похвале 1855 года фабрикам Сабадели, в районе Барселоны: «И эти фабрики, величественные и элегантные… должны внушать их владельцам и всем людям чувство гордости… Эти дворцы олицетворяют не тщеславие или высокомерие, но любовь к работе и уважение к ее достоинствам и результатам»[1161].
Однако вне образцовых фабрик и идеальных городов — на улицах, в трущобах, возникших ввиду большой концентрации работного люда, — усилия создать промышленности романтическое окружение — воссоздать среди «мрачных сатанинских заводов» град небесный — завершились ужасным провалом. Алексис де Токвиль, который в 1835 году путешествовал по Англии, представлял выгоды индустриализации как золото, добытое из «помойки». «Из этой грязной сточной канавы, — писал он, — течет, оплодотворяя весь мир, величайший поток современной промышленности». Промышленные революции мигрировали и распространялись, повсюду оставляя характерные следы: поэт и священник Джерард Мэнли Хопкинс видел «голую почву, обожженную торговлей, замаранную трудом», несущую на себе «грязные следы человека». Повсюду благие намерения приводили к ужасным результатам. Об индустриальном прогрессе можно судить по подсчетам прибыли и сопоставлению результатов: по сводкам заболеваемости и столкновений в перенаселенных городах, по литаниям святым «евангелия от работы», которые богатели благодаря свой предприимчивости и использовали богатство в духе «просвещенного эгоизма», или по громкости криков жителей городских трущоб, оторванных от корней и перемещенных в безжалостное окружение. Все это есть в романах, в статьях журналистов и официальных документах того времени. Треть Лондона, по словам одного из персонажей романа Гаскелл 1848 года, «зияет дырами несправедливости и подлости». В 1842 году Гюстав Доре совершил в Лондон «паломничество в поисках живописного», но увидел лишь то, что подходило для темного, мрачного, леденящего кровь искусства. Его взгляд повсюду натыкался на калек, бездомных, отчаявшихся, эксплуатируемых, больных, несчастных, укутанных в тряпье и замерзающих. Даже в портретах представителей высшего общества, процветающих купцов или ремесленников, его карандаш оставляет темный, свинцовый след[1162].
Ибо в большинстве мест, где шла индустриализация, она была отвратительной, жестокой и быстрой. Она порождала наскоро построенные города, рассадники грязи, насилия и болезней. Барселонский врач Хайме Саларих в 1850-х и 1860-х годах и манчестерский реформатор Эдвин Чедвик в 1830-х и 1840-х годах рисовали одну и ту же клиническую картину состояния работников ткацких фабрик: сильная потливость, вялость, желудочные заболевания, затрудненное дыхание, затрудненные движения, плохие вентиляция легких и кровообращение, умственная отсталость, расстроенные нервы, изъеденные легкие и многочисленные отравления машинными маслами и красками. Лондонские бедняки жили «в скотских условиях деградации и грязи» — это не выдуманная характеристика, а слова Джона Саймона, официально ответственного за здоровье населения. Среди последствий индустриализации и перенаселенности городские реформаторы указывают на рост сексуальной распущенности и на ухудшение здоровья. Карл Маркс, который спал со своей служанкой, утверждал, что безжалостные боссы подвергают своих работниц сексуальной эксплуатации. Мир ремесленников и гильдий исчез во время сейсмических толчков, которые подняли над городами заводы, как дымящиеся вулканы, и сплюснули традиционные структуры общества. Индустриальные города, изображавшиеся художниками начала века, с ростом информированности были отвергнуты почти единогласно. Теперь они изображались как нечто уродливое и разросшееся, где отчуждение порождает нищету, болезни, преступления и моральную деградацию. Несмотря на все социальные усовершенствования и непрерывный рост благосостояния за последние сто лет, часть этого образа индустриального города по-прежнему соответствует действительности: согласно большинству оценок промышленный город остается средой, которая одновременно воплощает цивилизацию и отталкивает от нее, средоточием площадей и бульваров, сточных канав и трущоб, где рядом с образцами высочайших достижений блуждает множество бездомных[1163].
В XX веке отвержение западной цивилизации усилилось. Конечно, во многом это связано со все возрастающим многословием жертв западного колониализма и со все увеличивающейся степенью свободы, с которой они могут выражать свои мнения в эпоху «отступления империализма». Однако для устойчивости западной цивилизации гораздо большее значение имеет утрата самообладания изнутри — рухнувшая уверенность в превосходстве Запада. Критика изнутри не сводится только к высказываниям интеллектуального авангарда или привычно циничного левого края цивилизации. Хотя в большинстве популярных средств информации до второй половины XX века преобладало «здоровое империалистическое чувство», популистская кампания за революционные изменения, ведущаяся и слева и справа, отражала глубокую обеспокоенность недостатками цивилизации. И многие средства массовой информации оказались доступны для некоторых прогрессивных мыслителей с их разочарованием. Вероятно, самыми важными из таких информационных средств были комиксы — единственный подлинно новый жанр, порожденный столетием. Признанным мастером этого жанра был Эрже[1164], чьи книги расходились очень широко: он самый переводимый писатель столетия. Хотя его часто обвиняли в сочувствии империализму и даже фашизму, на самом деле он всегда был на стороне слабых против сильных. В книгу, которая мне нравится больше других — Le Lotus bleu[1165], основанную на событиях 1931 года в Маньчжурии, он включил небольшой рассказ; действие рассказа происходит в Шанхае; его герой — самодовольный колонизатор, который болтает о «notre belle civilization occidentale»[1166] и при этом избивает «грязного китаезу».