Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– В газете написано, что люди теперь будут жить сто восемьдесят лет.
– Кто это говорит?
– Такие производятся опыты…
– Ну, эти опыты…
– Нет, отчего, это очень серьезно.
– Что же для этого будут делать?
– Во-первых, нужна умеренность в пище.
– А что еще?
– А потом придумают такой способ… Но пока его еще нет…
– Способ… Ну, ну, посмотрим…
Возраст придает теме практическую конкретность. В меру конкретности страха возрастает сила вытеснения. У этих людей нет сложных, развернутых средств вытеснения, которыми располагают люди деятельной жизни. Это грустное и наивное вытеснение, сводящееся к тому, чтобы не вспоминать, не думать, не говорить. Но вдруг страшная мысль в первый раз появляется в новой, облегченной, обещающей утешение форме. Она спрашивает, стыдясь выдать личный интерес. Но в вопросах – растущая жадность, сомнение, внутреннее применение к себе. Лучше не уточнять дальше, чтоб не разочароваться… Так обрывается разговор.
Разговор с молодой женщиной, склонной к резонерству.
Есть люди не то чтобы мыслящие, но искренне приверженные к познавательной деятельности. Они получают истинное удовольствие от происходящих в них интеллектуальных процессов; и потому безостановочно и, так сказать, стихийно применяют формы и приемы дискурсивного мышления – высказывают суждения, выдвигают возражения, аргументируют. Достаточно одному из собеседников быть резонером, чтобы получился резонерский разговор.
– Так вы хотели бы жить сто восемьдесят лет?
– И все будут жить? Тогда все соответственно изменится… Но тогда должна отодвинуться старость… Но вот смешно, если будет такой препарат и долго жить будут только некоторые! А откуда они это взяли?
– Оказывается, человек по своей организации приближается к долго живущим существам и зря умирает молодым. Потом известно, что какие-то кавказские народы живут долго.
– Это, наверное, – горный воздух. А кто из зверей долго живет?
– Ворон страшно долго живет. Какие-то рыбы…
– Ну, это не похоже на человека.
– Слон…
– Тоже не подходит. Хотя – не обязательно, чтобы у человека тоже был хобот. Может быть, какое-нибудь там строение ткани похоже. Вообще, наверное, главное – ткани. Но что это будет на земле, если люди начнут так долго жить и, значит, производительный период у них тоже увеличится вдвое…
– Но вам-то лично хотелось бы жить сто восемьдесят лет? По-моему, это скучновато.
– Так мы ведь уже не будем жить сто восемьдесят лет.
– Отчего? Могут успеть придумать.
– Нет, уж это, наверное, с младенчества будут накачивать. Нам уже не придется.
– Между прочим, там сказано, что нужна умеренность в пище.
– Видите – это мне не подходит.
Стоит потянуть за их личное отношение, как пропадает даже резонерство, остается один защитный рефлекс. У интеллигентов к вытеснению приспособлены ирония и небрежность. Есть тип интеллигентного человека, который не говорит о смерти серьезно, потому что не понимает ее и ему нечего по этому поводу сказать; потому что вытесняет идею смерти чем придется – в том числе шуткой; потому что одновременно боится выдать и разбередить свой страх.
Входит муж.
– Слушайте. Мы тут как раз говорили… В «Известиях» написано, что скоро люди будут жить сто восемьдесят лет.
Жена: – Я вижу, это произвело на вас неизгладимое впечатление.
– Да, конечно.
Муж: – А что для этого нужно?
– Быть умеренным в пище…
Муж: – А я думал – идеологически выдержанным… Товарищи, постановлено все-таки насчет филиала Пушкинской выставки. Кажется, это передается в Эрмитаж…
А, он не хочет говорить об этом! Я его знаю, он боится. Но этого именно физического ужаса люди стыдятся в особенности, как стыдятся половых вожделений. Об этом не принято говорить вслух, и неприлично интересоваться способом продления жизни.
Чем физиологичнее страх, тем тщательнее его скрывают. О страхе уничтожения охотнее говорят люди мужественные или холодные.
Человек, впрочем, готов признать, что боится смерти – вообще, теоретически, философски. Но только не в каждом данном отдельном случае. В каждом отдельном случае он признает, что боится простуды, или заразы, или грабителей, или собак (в этом уже труднее признаться), или власть имущих – но только не смерти.
Если человек не решается сесть в самолет, он поясняет:
– Понимаете, у меня это какая-то совершенно иррациональная штука. Дело же не в опасности… Статистика показывает, что опасности больше при езде по железной дороге…
Если человек отказывается от предложения вскочить на ходу в трамвай, он добавляет:
– Право, не имею ни малейшего желания остаться без ноги…
И ни один не скажет просто – боюсь… Это не принято.
Это значило бы выдать страх уничтожения; обнажить последний, интимный пласт самосознания.
Врач сказал А.:
– Пришлите ко мне ваших родственников.
– У меня нет родственников.
– В таком случае предупреждаю вас лично: сократите работу, ешьте то-то, спите столько-то и проч. и проч. – иначе вы умрете весной.
А. рассердилась и сказала:
– Я еще вас переживу.
Месяца через два после разговора врач этот действительно умер. Она же скрыла его диагноз от всех.
Смерть – в частности, от туберкулеза – для нее вполне конкретная тема, от которой она не уклоняется никогда. Очень молодая, она уже страдает законченной пустотой, нигилистическим воззрением на жизнь. Как все, она боится смерти, но роль вытеснения в ее душевном обиходе ничтожна. Впрочем, там, где нравственная опустошенность сочетается с равнодушием к чувственным радостям жизни, – там нечем и вытеснять. Она принадлежит к числу людей, быть может и слабых, но больше всего боящихся унижения; такие не соглашаются быть подавленными и слабыми до конца. Всем защитным уловкам они предпочитают высокомерное созерцание трагических истин бытия. Процесс созерцания их утешает. Нигилизм ее питается мыслью о смерти (раз помрем – то тем более все равно); а беспредметный культ мужества находит поддержку в нигилизме, который, как все отрицательные воззрения, никогда не отрицал, что люди должны «с готовностью идти туда, куда не могли не идти…» (Ларошфуко). Этой вот голой храбростью – способом неутешительным, но годным и для философов, и для детей, – она силится одолеть задачу. Недавно умер человек, который ее любил и которого она обидела. Он был квалифицированным мотоциклистом, то есть постоянно и добровольно подвергался смертельной опасности. Умирал же от рака тяжело, со страхом. Для перелетов, для охоты на тигров и восхождения на ледники достаточно, может быть, умения не думать о развязке, но для туберкулеза и рака это совсем не годится. Он умирал долго; А. бывала у него каждый день; и вместе с физическим утомлением росла усталость ума, непрерывно занятого все новыми подробностями неразрешимой задачи.