Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В суровых лондонских условиях им, однако, редко сочувствовали. Напротив, их считали по совместительству воришками, попрошайками и «лучшими поставщиками висельников из всей английской ремесленной братии». Тем не менее — и это еще одно ошеломляющее проявление ритуальной театральности, к которой город всегда был склонен — раз в год для них устраивали праздник. Первого мая, выбелившись мукой и пудрой для волос и действительно став «лилейно-белыми», как шутливо называли трубочистов в те времена, они гурьбой шли по улицам и выпевали свое «Уи-ип, уи-ип». Парад сопровождался стуком ершей для сажи и кошек для лазанья. Этим карнавальным превращением Лондон демонстрировал и грубость свою, и веселость: трубочистам в их несчастливой жизни почти нечего было праздновать, и вот раз в году им позволялось поиграть и почувствовать себя детьми.
Однако имеются здесь и другие смысловые ассоциации, глубоко уходящие в тайну городского детства. «Лазающие мальчишки» в свой праздник обычно украшались золотой фольгой и лентами — в точности как дети, участвовавшие в средневековых шествиях; иными словами, трубочисты становились олицетворением святости и невинности, пусть и в вульгарном варианте. В то же время, проходя по улицам под грохот орудий своего ремесла, они были в тот день «господами бесчинств»; шум подчеркивал их дикость, которая представляла бы опасность для города, не будь она формализована и подчинена дисциплине ритуала. Игра, невинность, свирепость — все эти стихии в городском ребенке сливаются в одно целое.
Питер Эрл в книге «Полный город людей» замечает, что в начале XVIII века Лондон обольщал детей и молодежь «множеством соблазнов». В их числе — «дурные компании, азартные игры, питье, праздность, мелкое воровство и гулящие женщины». Поэтому лондонские дети по сравнению с провинциальными с самого начала находились в морально невыгодном положении. В питейных лавках «дети пьянствовали с таким самозабвением, что не могли потом выбраться наружу». На гравюрах Хогарта дети тоже выступают зачастую как зловредные или проказливые исчадия города; лица их насуплены от обиды или кривятся в насмешке, наружностью и поведением они передразнивают взрослых или подражают им. Ни четвертой гравюре из серии «Путь повесы» мы видим мальчика, сидящего в канаве, курящего трубочку и внимательно читающего газету «Фартинг пост» («Грошовая почта»). Неподалеку виднеется вы веска игорного дома Уайта на Сент-Джеймс-стрит, на переднем плане пятеро других детей режутся в кости и карты. Один из этих мальчишек — чистильщик обуви, в буквальном смысле оставшийся без рубашки, другой — торговец спиртным, третий — газетчик (их тогда называли «меркуриями», то есть вестниками). О беспризорниках XIX столетия тоже писали, что «подлинная их страсть — азартные игры, которым они предаются без всякого удержу». В первые десятилетия XX века совсем маленьких детей, случалось, все еще арестовывали за азартные игры на улицах — такие, например, как «пуговки», Так что по меньшей мере два столетия азартные игры являются излюбленным занятием — или отличительной чертой? — лондонской детворы. Да и почему бы им, окруженным городской жизнью с ее превратностями, не быть игроками? На той же гравюре Хогарта чуть поодаль еще один мальчик выкрадывает платок у главного героя — «повесы». Здесь в миниатюре дан образ лондонского ребенка XVIII века, деятельно погруженного во взрослую жизнь улиц. Детские лица, как и лица взрослых, отмечены печатью алчности и стяжательства, витающих над городом, как некие духи-покровители. В серии гравюр «Утро», «Полдень», «Вечер» и «Ночь» дети тоже играют существенную роль. Некоторые одеты в точности так же, как одеваются взрослые, и выглядят горожанами, превратившимися а карликов или уродцев; другие — оборванные уличные мальчишки, дерущиеся за еду в канаве или сбившиеся для тепла в кучу под деревянным навесом.
Бездомные дети в лохмотьях являются, таким образом, ярким символом городской жизни; на лондонских фотографиях XIX века они, однако, лучше распознаваемы и внушают острую печаль. Перед нами уже не типы и не карикатуры, а знакомые, виденные в жизни человеческие лица — то мягкие, то грустные, то горестные, то озадаченные. Утверждалось, что к концу XVIII столетия филантропический инстинкт усилился и помощь неимущим стала более щедрой; однако существо лондонской жизни осталось прежним. «Преступлений, голода, наготы, бедствий всякого рода в столице столько, — сказал Диккенс одному журналисту в середине XIX века, — что это превышает всякое разумение». Это превышало разумение потому, что голод и бедствия поражали самых юных и уязвимых. В 1839 году почти половину лондонских похорон составляли похороны детей в возрасте до десяти лет, и популярным у ранних фотографов изыском было снимать малышей среди надгробий городских кладбищ: вот вам викторианская простота во всей ее брутальной красе.
На фотографии, принадлежащей к иному жанру, три девочки сидят на каменном тротуаре, свесив ноги в канаву; одна удивленно обернулась и смотрит на снимающего, однако самое сильное впечатление производит их одежда — темная, блеклая. Они словно бы подлаживаются под темный, потрескавшийся камень вокруг, чтобы стать почти невидимыми. Многим теперь невдомек, какой грязной и неприглядной была столица в Викторианскую эпоху; улицы были вечно завалены мусором, повсюду сажа и въевшаяся угольная пыль. Диккенс писал: «Многие ли, окруженные этой смесью тошнотворных запахов, этими кучами нечистот, этими обваливающимися домами со всем их мерзким содержимым, одушевленным и неодушевленным, склизко ползущим на черную дорогу, готовы были бы сказать, что действительно дышат этим воздухом?»
На другом снимке — семеро мальчиков, с которыми фотограф явно поработал заранее, сотворив живую картину; получилась, однако, живая картина нужды. Все они босы, один разжился поношенной шляпой, но штаны у него такие рваные, что из них торчит голое колено. Как они ухитрялись существовать — вечная тайна; вид у них истомленный, но не такой уж голодный. Есть знаменитая фотография мальчика, торгующего спичками фирмы «Брайант и Мэй». В том, как он держит коробок, чувствуется гордый вызов: дескать, покупать или нет — смотрите сами, а я выживу так и так.
В первой половине XIX века князь Герман фон Пюклер-Мускау углядел в бурном потоке экипажей мальчика лет восьми, самостоятельно правящего своей повозкой, и заметил, что «такое… можно увидеть только в Англии, где к восьми годам дети независимы, а в двенадцать висят». Подлинно знаменитым стало данное в 1826 году одним путешественником описание группы двенадцатилетних смертников из Ньюгейтской тюрьмы: «хотя все были приговорены к смертной казни, они вместе курили, играли и были очень веселы». В 1816 году в лондонских тюрьмах содержалось 1500 заключенных, не достигших семнадцати лет. «Иным едва исполнилось девять или десять, — сообщается в „Ньюгейтских хрониках“. — Дети начинали воровать, едва научившись ползать. Бывали случаи, когда за преступления судили шестилетних». Дети по всем правилам объединялись в банды; «каждая выбирала себе вожака и подразделялась на смены, действовавшие в определенных районах — одна днем, другая ночью». Наиболее распространены были карманничество, воровство в магазинах и лавках, кражи с витрин и ограбление пьяных. В последнем случае «вначале нападали девчонки, затем мальчишки обирали его до нитки».
В XIX веке уличных детей называли «маленькими арабами», шовинистически подчеркивая тем самым их дикость. В связи с этим, может быть, уместно будет вспомнить, что в состоятельных семьях непослушных детей называли «маленькими радикалами», словно бы говоря тем самым: источник социального бунтарства — в энергии юных. В 1870-е и 1890-е годы вышли три различные книги под одинаковым названием «Детский крик», что указывает на частоту этого тревожного звука; крик можно истолковать и как плач, и как боевой клич. Толстой, посетивший Лондон в 1860 году, заметил: «Когда и вижу этих грязных оборванных детей с ясными глазами и ангельскими лицами, меня охватывает страх, точно при виде утопающих. Как их спасать? Кого в первую очередь? Ведь тонет самое дорогое — духовное начало в этих детях». Чарлз Бут однажды повстречал группу «арабов-кокни», состоявшую из «маленьких, загрубелых на вид детей». «Я сказал, что в такой час им лучше бы находиться дома и спать, на что девочка лет восьми (и к тому же маленького росточка) ответила и за себя, и за дружка тоном не по годам развязным: „Шутите, дяденька? Мы тут с хахалями гуляем — вот он, хахаленок-то мой“. — „Ага, — подхватила другая. — А вот мой“. Последовал дружный смех, сменившийся жалобным: „Дайте нам денежку, дяденька, ну дайте“».