Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Но сейчас он промолчал. Впрочем, то, о чем он промолчал, не было ни для кого секретом. Он уже поведал о тех ужасах, которым стал свидетелем, когда только–только пробрался сюда. Впрочем, даже тогда это мало кого удивило.
И тогда подал голос один фельдфебель — тот, что пробрался сюда из восточной части города, когда его укрепленный пункт оказался отрезан от основных сил фон Засса, а сам он был единственным, кто остался жив. Тогда он спрятался среди руин «Инсбрука» — точнее, под полом, откуда и смог наблюдать за тем, как брали в плен его товарищей. Русские увели их строем, и он не видел, чтобы хотя бы с кем–то из них дурно обращались. Сам он решился бежать лишь несколько часов спустя. Вот тогда ему и попались мертвые тела некоторых из них. По всей видимости, они свалились прямо на улице, когда их вели русские, и замерзли на морозе. А может, их расстреляли, но поскольку было темно, утверждать этого он не может. Одно может сказать точно — следов зверского обращения с ними он не заметил.
Его рассказ вряд ли прибавил духа остальным. Как, впрочем, и душевных мук. Невозможно было предсказать, как поступят русские по отношению к пленным, и это было всем прекрасно известно.
— Ну, хорошо, — подвел итог Трибукайт. — А теперь внимательно меня выслушайте. Я должен просить вас не говорить раненым, что мы планируем попытку прорыва. Вы должны определить, кто из ваших солдат способен уйти отсюда, и скажите им то же самое. Любой, кто будет пойман за распространением слухов среди раненых, останется в крепости вместе с ними. Согласен, это нелегкое решение, и никто из нас не должен даже пытаться обелить себя. Однако любые признаки паники должны искореняться на месте и любыми средствами. В противном случае шанса на спасение не будет ни у кого. Я уже имел приватный разговор с гауптманом Кауфманом и гауптманом Байером. Они согласились остаться.
Гауптман Кауфман и гауптман Байер — офицеры медицинской службы. Ни того, ни другого в часовне не было.
— Ну, хорошо. Если кто–то хочет высказаться, пожалуйста.
Ответом ему стало дружное молчание. И тогда Трибукайт начал излагать детали плана. К этому моменту уже стало темно и наполовину взошла луна. Время прорыва он назначил ровно на два часа ночи, когда луна начнет заходить.
В последние часы до наступления этого момента Шрадер нес караул на восточной стене цитадели. Стояла непривычная тишина. Всеобъемлющая. И хотя он не мог не обратить на это внимания, никаких особых мыслей и чувств она у него не вызвала. Луна зашла, и теперь воцарилась абсолютная тьма, если не считать крошечных костров, что мигали, словно больные глаза, на востоке. Время от времени оттуда доносился треск выстрелов — не иначе, это русские стреляли наугад в темноту. Впрочем, не исключено, что им удалось выкурить из какого–нибудь разрушенного укрытия очередного бедолагу немца. Но для Шрадера даже эти редкие выстрелы были почти неотличимы от тишины, которая была сильнее всего на свете, она впитывала в себя все, поглощала все вокруг.
Надо сказать, что судьба раненых его не слишком волновала. В любом случае их шансы прорваться на свободу вместе со всеми были равны нулю. Да и вообще, он слишком устал, чтобы о чем–то размышлять. Так что для него явилось полной неожиданностью, когда в голове у него неожиданно возникла мысль, что это его безразличие сродни тому, какое он ощущал по отношению к собственным солдатам после попытки взятия «Хорька». И как только эта мысль пришла к нему в голову, все тотчас стало на свои места. Как будто с самого первого мгновения, когда Трибукайт посвятил их в подробности своего плана, он уже все знал и вместе со всеми промолчал. Можно подумать, они не понимали, к чему все идет. Пытаться пробиться вместе с ранеными — значит заранее обречь себя на провал.
Интересно, как бы он отреагировал, если бы речь шла о его собственных солдатах, до того августовского дня? Этого он не знал. А может, и знал, но теперь это уже ничего не значило, да и было давно. Что, если бы с ним был Крабель? Здесь, в цитадели, а не в полевом госпитале у фон Засса, где теперь кромешная тьма. Но даже если бы и был… господи, эти жуткие ожоги… Если бы Крабель не мог передвигаться самостоятельно, он бы пришел, чтобы попрощаться с другом. И как он это себе представляет? Как представляет он весь этот ужас, этот позор, а ведь он наверняка сгорал бы со стыда. Неожиданно он поймал себя на том, что стряхнул с себя безразличие, — вернее сказать, оцепенение, — и, поднеся к лицу руки, пощупал кончиками пальцев лоб и неслышно, одними губами произнес:
— Прощай. Прощай.
Кто знает, вдруг он предпочел бы остаться здесь вместе с врачами, вместе с ранеными?
Эта дилемма неожиданно возникла в его сознании множеством прямых углов, этакой шахматной задачей, настоятельной и вместе с тем трудноразрешимой. От этой мысли его передернуло. Лишь одно он знал точно: он бы никогда не бросил Крабеля, не поговорив с ним, не ушел бы, не сказав другу последнего прощай, даже если бы сами эти слова дались ему с трудом. Он не сомневался: Эрнст его бы простил, но смог ли бы он сам с чистой совестью посмотреть в глаза другу?
Боже, подумал про себя Шрадер, как вообще можно быть в чем–то уверенным? Он бы простил меня?.. Откуда мне это знать?
Бесполезная и, главное, в высшей степени гипотетическая природа его размышлений была неприятна ему самому, однако он ничего не мог с собой поделать и продолжал думать. Потому что лучше думать, нежели пройти через это по–настоящему. Он не сомневался, что многие из тех, кто сейчас внизу готовился к последнему броску, мысленно столкнулись с той же самой дилеммой. Все те, у кого там, во дворе, лежали раненые товарищи, а может, даже ниже, в подвале… Отсюда следует один вывод — лучше не заводить себе друзей ни при каких обстоятельствах. Правда, все эти трюизмы лишь с еще большей ясностью очерчивали простую истину: теория и практика — вещи подчас взаимоисключающие. Шрадер был готов поклясться, что многие уже нарушили приказ Трибукайта, нашли своих друзей и на прощание поговорили с ними, наплевав на все угрозы майора. Правда, Шрадер сильно сомневался, что Трибукайт намеревался выполнить свою угрозу. Хотя кто знает…
Впрочем, если Трибукайт на самом деле опасался паники, то здесь он крупно ошибся. Двор посреди цитадели, крытые галереи вокруг него, где лежали раненые, были окутаны безмолвием, точно так же как и руины, простирающиеся за мощными земляными стенами. Это безмолвие, это полное отсутствие проклятий или жалоб было гораздо красноречивее, нежели любой шум, громче любых возмущенных выкриков. Казалось, оно устремлялось отсюда прямо к звездам. И он просто не мог об этом не думать. Один бог ведает, сколько раненых сейчас молча, про себя, проклинают их.
Шрадер посмотрел на часы. Момент близился. Вот и хорошо. Сколько можно торчать в этом нужнике.
Он бросил прощальный взгляд. На востоке тьма, лишь кое–где отблески костров. Прямо под стеной протекала Ловать, но в темноте реки было не видать. С востока дул пронизывающий ветер, впрочем, дул он не переставая уже с декабря. В какой–то момент Шрадеру показалось, будто он услышал вдалеке гул моторов, по крайней мере, порывы ветры доносили до него какой–то глухой рокот. Судя по всему, это строятся тягачи и танки, готовясь к переброске сюда после того, как окончательно добили остатки сил фон Засса. Сам не зная почему, но Шрадер проявил верх легкомыслия — повернулся спиной к ветру и закурил одну из последних оставшихся у него сигарет. Вспомнив, однако, что русские лазутчики уже не раз забирались на стены под покровом ночи, тотчас ее загасил и смял затянутой в перчатку рукой. Господи, это надо же, пропала целая сигарета! А все из–за его собственной глупости. Даже геройская смерть по сравнению с этим ничто. Шрадер поднес сигарету к глазам и по возможности постарался ее распрямить.