Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Как… как…» — сказал Минк, не удержавшись. Но было уже поздно: врач договорил за него: «Вот именно. Как выстрел. Но даже если бы вы могли убедить нас, что вы глухой, как же это помогло бы вам выйти отсюда?» — «Верно, верно, — сказал Минк. — Зачем мне слышать, как бич щелкает, я его и так чувствую».
Но все это было неважно: он знал, что она устроила для себя комнаты наверху, а по тем слухам, которые просачивались к нему в Парчмен, — тут людям приходилось верить, нельзя было не верить, ничего не поделаешь, — он знал и то, что его родич все время сидит в этой своей комнатушке внизу, хотя дом у него, как говорили, чуть ли не побольше всей тюрьмы. И вдруг заглянуть в окно и увидеть ее не там, наверху, в другом конце дома, где ей полагалось быть, где, как он уверил себя, она непременно будет, но тут же, рядом, в соседней комнате. Значит, то, во что он до сих пор верил, на что надеялся, тоже может оказаться брехней, ерундой; не нужно даже, чтобы двери между двумя комнатами были открыты: она наверняка и так почувствует то, что тюремный врач назвал сотрясением воздуха, потому что она вовсе и не глухая. Значит, все его обманывало; и он спокойно думал: «А у меня всего-то одна пуля осталась, даже если б я успел два раза выстрелить, пока с улицы не ворвутся. Надо бы найти полено, что ли, или кусок железа», — чувствуя, что вот она, погибель, вот он, конец, и вдруг он сам себя одернул, остановил на краю пропасти, бормоча вслух, шепча самому себе: «Стой, стой, погоди. Я же тебе говорил — Старый Хозяин шуток не шутит. Он только наказывает. Конечно же, она глухая, разве тебе не повторяли сто раз, что весь Миссисипи об этом знает? Я не про этого проклятого доктора в Парчмене, я не про того вчерашнего негра, он до того обнаглел, что чуть не обозвал в глаза белого человека вруном, а я только всего и сказал, что, может, она народ дурачит. А этим черномазым все известно, они про белых людей всю подноготную знают, а уж не зря про нее говорят, что она продалась черномазым, да к тому же она еще из этих, из коммонистов, уж про нее не то что в Йокнапатофском округе, а и в Мемфисе, и в самом Чикаго любой негр знает, глухая она или нет, они ее насквозь знают, не иначе. Ну конечно же, она глухая и сидит спиной к двери, и надо пройти мимо, а там, наверно, есть и вторая дверь, только и останется, что выйти через ту дверь, другим ходом». И он пошел, не торопясь, не крадучись, просто совсем маленький, совсем легкий на ходу, совсем незаметный, — обогнул дом и, взойдя по ступенькам, меж высоких колонн портика, тихо отворив решетчатую дверь в прихожую, как любой гость, посетитель, приглашенный, прошел через холл мимо открытых дверей, где сидела та женщина, и, даже не взглянув на нее, подошел ко второй двери, вытащил револьвер из-за нагрудника комбинезона и, думая торопливо, чуть сбивчиво, как будто ему не хватало дыхания: «У меня всего-то одна пуля, значит, надо в голову, в лицо: в тело не рискнешь, с одной-то пулей») — вошел в комнату, где сидел его родич, и пробежал несколько шагов к нему.
Ему не пришлось говорить: «Погляди на меня, Флем». Тот уже смотрел на него, повернув голову через плечо. Он не двинулся с места, только челюсти перестали жевать, остановились. Потом он задвигался, слегка наклонился в кресле и уже стал было опускать ноги с каминной доски, и кресло тоже начало поворачиваться, когда Минк, остановившись футах в пяти, поднял двумя руками кургузый, похожий на жабу, заржавленный револьвер, взвел курок, нацелился, думая: «Он должен попасть в лицо», — не «я должен», а «Он должен», — и нажал спуск, и скорее почувствовал, чем услыхал, тупой, глупый, почти что небрежный щелк. Теперь его родич, спустив ноги на пол и вполоборота повернувшись в кресле, лицом к Минку, как-то неподвижно и даже безучастно следил, как грязные, дрожащие, худые руки Минка, похожие на лапы ручной обезьяны, подымают курок, поворачивают барабан назад на одно гнездо, чтобы патрон снова попал под боек: и снова Минка тронуло, толкнуло что-то смутное, изнутри, из прошлого: не предупреждение, даже не повторение чего-то, просто что-то смутное, знакомое, но уже неважное, потому что и раньше оно никакого значения не имело, и раньше оно не могло ничего изменить, ничего не могло напомнить: в ту же секунду он и это отбросил: «Порядок, — подумал он, — сейчас все выйдет. Старый Хозяин шуток не шутит», — и он взвел курок и снова нацелил револьвер двумя руками, а его родич не пошевелился, хотя опять начал медленно жевать, будто следя за тусклой точкой света, блеснувшей из-под курка.
Грохнуло со страшной силой, но Минк уже ничего не слыхал. Тело его родича в каком-то судорожном, странном, замедленном движении стало валиться вперед и уже тянуло за собой все кресло: ему, Минку, казалось, что гром выстрела — пустяки, но сейчас, когда кресло грохнется об пол, весь Джефферсон проснется. Он отскочил: был миг, когда он хотел сказать, крикнуть себе: «Стой! Стой! Проверь — мертвый он или нет, иначе все пропало!» — но он уже не мог остановиться, он сам не помнил, как увидал другую дверь, в стене за креслом, как эта дверь вдруг оказалась перед ним; все равно, куда она вела, лишь бы вон, а не назад,