Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы, в особенности художник, очень болезненно переживали такие слухи и предостережения.
Меж тем художник так верил в себя, что все-таки закончил иллюстрирование романа.
Пришло время показывать иллюстрации Шолохову. Продумали некий сценарий. Сначала директор зазвал друзей Шолохова. Им понравилось. Потом пригласили его самого.
Приехал… Замысел — наивный — Мелентьева был в том, чтобы до последнего, как бы по случайности, не называть имени художника, чтобы заранее не подтолкнуть к отказу.
Смотрины состоялись в моем кабинете. Художника, понятное дело, с нами не было: он сидел тайком в соседнем кабинете. Каково же ему было ждать приговора?!
Шолохов внимательно рассматривал каждый лист графики — кажется, почти два часа принимал экзамен от издательства. Переходил от одного к другому листу — они были разложены прямо по полу — молча, без всяких оценок-комментариев. Последняя иллюстрация… Директор спрашивает: «Что скажете, Михаил Александрович?» Крутнул головой и ответил кратко и не очень-то внятно, чтобы понять — понравилось или нет: «Ну, сукин сын!»
Только через какие-то секунды дошло до всех, что произнес это весело: не в осуждение, а, напротив, с явным восхищением.
И вдруг вопрос: «Кто же художник? Что не говорите?»
Я тут, с домашней, как выражаются шахматисты, заготовкой, как бы в нетерпении, перебиваю Мелентьева и спрашиваю невинным голосом: «А вы знаете, „Известия“ просят опубликовать что-либо из рисунков, если вам понравится. Можно ли дать им?»
Он разгадал — несомненно — хитрованство: публично, следовательно, невозвратно увековечить одобрение художнических творений. Кинул быстрый взгляд, как обжег. Но не отказал: «Ну, если разве просят…»
Мелентьев тут же подоспел с ответом и раскрыл имя художника.
С 1965 года графика Ю. Реброва к «Тихому Дону» часто переиздается, она удостоена медали Академии художеств.
С утра следующего дня начал заниматься главной просьбой писателя. Обсуждали в издательстве и в Комитете по печати, как побыстрее приступить к подготовке собрания сочинений. Многие помогали, ибо многое надо было заранее предусмотреть: и сколько томов, и каким тиражом, а с бумагой все еще страшно плохо, и каким должно быть предисловие, и еще, еще.
Понимали, что времени у нас ничтожно мало. Дни? Недели? Хотелось хоть бы чем-нибудь засвидетельствовать умирающему писателю, что подготовка началась и идет работа.
Меня и Юрия Николаевича Верченко, секретаря Союза писателей, приглашают в ЦК, к секретарю, который ведает идеологией и культурой. Он просит ускорить подготовку договора — сказал, что сообщения врачей малоутешительны.
19 января. Вместе с Верченко привозим в больницу издательский договор — на подпись. Знаю, что не случайно в ЦК поручили навестить умирающего именно Верченко — они давным-давно по-доброму знакомы, и знакомство это начиналось в «Молодой гвардии».
Застали Михаила Александровича все в той же коляске и даже в той же позе у стола — спиною к двери.
В палате с ним Мария Петровна и старшая дочь.
Вглядываюсь. В уголках губ бурые пятнышки — нам потом пояснили, что незадолго до нас у него шла горлом кровь. По правую руку на столе книга: воспоминания маршала Жукова.
Рассказываю ему об условиях договора и прошу подписать. Он взял ручку, бегло охватил взглядом бланк договора и — твердо, четко — подписал. Заметил полагающуюся на этом документе роспись главного редактора и передал ему привет. Уважал его.
Верченко рассказал, что секретариат Союза писателей постановил созвать осенью пленум по случаю 50-летия создания писательской организации. Слушал почти что безразлично. Встрепенулся — да как заметно — когда я «заявил»:
— А разве Шолохова можно приглашать?!
И держу паузу: нарочитую. Прием сработал — Шолохов весь внимание. Я продолжил по неожиданно втемяшившемуся сценарию, чтобы как-то разжечь ушедшего в боль человека, но обратился будто бы не к Шолохову:
— Он же раскритикует всех… Помните, как он в своих речах критиковал Фурцеву, Эренбурга, Симонова… Он же с шашкой наголо придет на пленум…
Сценарий удался — он оживился.
И вдруг о тех, кого я упомянул:
— Они… же… все… умерли…
Кому по силам разгадать, что он вложил в эту фразу.
Когда прощались, его глаза увлажнились.
…Собрание сочинений вышло миллионным тиражом.
Никогда не забуду — письма и книготорговцев, и читателей — все требовали и требовали увеличить тираж.
Но тогда, когда пришла скорбная весть из Вёшек о кончине Михаила Александровича, а книга все еще готовится, как же было тягостно сознавать, что Шолохов так и не увидел этого своего издания. Не удалось ему взглянуть на сигнальный экземпляр, вдохнуть запах — особый, неповторимый — бумаги и краски, и провести по обычаю ладонью по переплету, и выловить в выходных данных, каков же тираж.
Михаил Александрович Шолохов мужественно жил и столь же мужественно умирал.
В заботах о литературе, в тревогах за будущее своей страны и в любви к жене.
Вдруг Шолохов потребовал вернуть себя домой, в Вёшки. Мария Петровна и дети в отчаянии — там же не будет таких врачей.
Врачи же этой главной кремлевской лечебницы справедливо сказали: «Не надо перечить… Если ему хочется… Вдруг возвращение станет чудом…»
Но вылет все откладывали — нелетная погода. Вёшенец каждое утро обращал взгляд — в нетерпении — в окно: какое небо?..
Летели небольшим самолетом — обком партии побеспокоился и выделил «Як-40».
Дома ему разрешали многое. Сначала все шло у него как прежде при какой-нибудь обычной болезни: с утра — газеты, потом подписывал депутатские ходатайства — «по начальствам», читал книги…
Но дикая боль брала свое. Врач поражена: он отверг наркотики — никаких уколов с обезболивающим.
Он уходил в дрему или в прерывистый ночной сон, только если рядом была рука Марии Петровны.
Чувствовал неловкость, что с ним даже после окончания рабочего дня просиживали врач и сестра. Пытался урезонивать их — идите, идите же по домам, со мной ничего не случится…
Тяготился и тогда, когда сам уже не мог взять в руки кружку с чаем или когда ему меняли рубашку. Возненавидел свое все более проявляющееся бессилие.
Курить не перестал.
Он знал о своей безнадежной болезни. И все-таки силился жить. Вдруг вспомнил — обещал какой-то сельской библиотеке книгу «Тихий Дон» с автографом. Вдруг попросил секретаря сходить в райком и заплатить партийные взносы. Тот, не подумав, произнес: «Есть еще время». Мол, середина месяца, а платить надо в конце. В ответ — какой-то новый, особый взгляд — он явно был полон непонимания: неужто не ясно, что для жизни каждый миг значим. Вдруг всплыли в памяти обязательства перед издательством.