Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Три дня спустя лалла Захра приходит в мою комнату с ворохом шелков. Бросает их на ковер, раскладывает яркими кучками. Потом поднимает из груды что-то и прикладывает ко мне.
— Это тебе подойдет.
Это простая шелковая рубаха сияющего голубоватозеленого цвета, с широкими рукавами и пуговицами с накидными петлями спереди. Она не похожа ни на что из моей прежней одежды. Практические соображения, стесненность в средствах и суровость климата, располагающая к камвольной ткани и шерсти, никогда не позволяли мне носить нечто столь вычурное. Мне до боли хочется тут же облачиться в шелка, но я подавляю порыв.
— Сомневаюсь, — произношу я, скрестив руки на груди.
— Примерь.
Очень долгое мгновение мы стоим, глядя друг на друга. Потом лалла Захра улыбается.
— Элис, я понимаю, почему ты так неуступчива. Я не каменная. Но жизнь неуклонно идет своим чередом, и возврата отсюда у тебя нет. Давай вместе попробуем взять у этой жизни все лучшее.
Я раздеваюсь до сорочки, и лалла Захра продевает в рубаху мою голову и поднятые руки. Шелк на моей разгоряченной коже прохладен, как вода, и неприлично тонок.
— А это надевают сверху.
Лалла Захра предлагает мне еще одно тончайшее одеяние, что-то вроде камзола из золотой сетки с вышивкой изумительной работы. Руки мои предательски тянутся к нему, словно обладают собственной волей.
Лалла Захра расправляет мне волосы по плечам, ведет меня к зеркалу — и я смотрю на свое незнакомое отражение. Преображение вызывает почти телесную боль. Если бы была такой, смог бы Лоран уйти так легко?
Лоран был странствующим художником — в Голландии их теперь множество. Говорят, ни в одной стране нельзя так легко прожить, если умеешь управляться с красками и кистями. Когда война с Испанией наконец прекратилась и настало золотое время для торговли, каждый голландский купец вдруг пожелал выставить напоказ свое богатство, окружить себя не только осязаемыми прекрасными вещами, поддерживавшими в нем веру в новую жизнь, но и образами этих вещей. Изображения цветов и плодов, городских сценок, портреты… дом не казался обжитым, если по его стенам не красовался с десяток забранных в рамы картин мира внутреннего и внешнего. Голландия повесила душу на крюк, всем напоказ. Лоран пытался заработать живописью в родной Франции, но французы в таких вещах привередливы, и Лорану не удалось сделать себе имя. Он, хоть и был мастеровит, не имел выдающегося таланта рисовальщика, но в Гааге этим можно было прожить. Для начала он был красив. Жены и дочери купцов поощряли его интерес. Черные волосы, темные глаза, точеные черты — он был так не похож на широких, светлых, краснолицых мужчин нашего города. Я никогда не казалась себе мечтательной дурочкой, которой могут вскружить голову прекрасное лицо или цветистые речи, но когда я встретила Лорана, сердце мое словно бросилось со скалы. И вся я устремилась следом спустя лишь мгновение.
Он постучался к нам, ища заказа: увидел крепкий, ухоженный купеческий дом и, без сомнения, ожидал, что дверь ему отворит крепкий, ухоженный купец. Когда я объяснила, что у нас таких нет, лицо его опечалилось, прежде чем он оправился и принялся извиняться. Тот миг открывшегося мне огорчения и стал для меня роковым — в тот миг я влюбилась. Дурной каприз, право: желать того, что не может быть твоим. В тот миг откровения он показал, во что меня ценит: я не была ни достаточно богата, ни достаточно хороша, чтобы привлечь его — как художника или как мужчину.
У нас было много пустых стен, на которых можно было развесить картины, но мы никак не могли позволить себе заказ. И все-таки я его наняла. Юдит подслушала наш разговор. Она выросла передо мной, когда я вернулась в дом, проводив взглядом француза, зашагавшего прочь по улице с развязностью, от которой у меня внутри все затрепетало.
— Мы не можем себе это позволить, — сказала она. — Ты же знаешь.
Я была ее хозяйкой, а она — всего лишь служанкой, но когда каждый день на рассвете вместе печешь с кем-то хлеб, неравенство как-то уминается в тесто. Я привыкла, что она говорит откровенно, и редко ее за это порицала.
— Он опасен, — продолжала она. — Это видно по походке. Беги за ним, скажи, что передумала.
Я знала, что она права, но велела ей молчать. Лишняя совесть — вещь неудобная.
Он пришел на следующий день, и на следующий, и еще, он ходил к нам целую счастливую неделю, а я позировала ему, сидя на стуле в огороде.
— Здесь для вас света побольше, — сказала я.
На самом деле сказала я это, потому что в доме почти не было мебели; и можно догадаться, почему я так поступила.
Он установил мольберт среди бобовых грядок, он ходил по моей рассаде, но я не жаловалась. Я была сама не своя оттого, что меня пишут. Лоран привык работать на непростых заказчиков, он льстил, да так, что я от его слов обмякала и была согласна на все. Опыта в таких делах у меня не было, все любезности я принимала за чистую монету. Каждую ночь, на своей узенькой кровати я прижимала их к сердцу (за неимением Лорана). Подумать только, меня пристально изучал такой красавец-мужчина, — пусть даже я и платила ему за эту радость! Довольно, чтобы вскружить голову старой деве двадцати четырех лет, которая всю жизнь думала, что на нее никто и посмотреть не захочет. Каждое прикосновение кисти к холсту меня ласкало; с каждым мазком я чувствовала, что хорошею. Я мечтала, как мы заживем вместе, какие у нас будут дети. Я вдруг страстно захотела от него детей. Никогда прежде я не думала о детях, но тут эта мысль одолела меня, словно болезнь.
Казалось ли мне, что я молча привораживаю его в эти тихие часы? Чем больше я влюблялась, тем увереннее становилась, что чувства мои взаимны — так он склонял голову, так складывал губы, так задерживался выпить стакан сахарной воды с лимоном или съесть пирожок, которые я заботливо пекла ему каждый день.
Он отказывался показывать мне портрет, пока не закончит, но к тому моменту, когда заказ был исполнен, я уже напридумывала, что увижу, что запечатлеют его ловкие руки в бессмертном масле, которое он так сладострастно выдавливал на палитру. И потому, когда он наконец открыл готовый портрет, я решила, что он подшутил надо мной, подменив мое изображение портретом другой женщины. Женщина эта была нехороша собою и уныла, скучны были ее пристойное закрытое платье, накрахмаленный белый чепец и воротничок… Ее глаза, сощуренные от солнца в огороде, терялись в складках белой плоти; нос ее походил на клюв, губы были твердо сжаты. Она казалась суровой девственницей-пуританкой, а не дочерью английского роялиста, до смерти желавшей, чтобы француз-художник сорвал с нее одежды и овладел ею среди бобов и редиски.
Я задушила в себе разочарование, уплатила Лорану и попрощалась с ним. Он три недели по четыре часа в день проводил со мной; он взял деньги и через пять минут был таков. Он даже не обернулся. Я больше никогда его не видела.
Я долго, внимательно рассматривала портрет. Потом я его сожгла. Но в уме я так и ношу его — как образ себя самой… только из зеркала лаллы Захры на меня точно глядит не та женщина. Эту должен был написать Лоран, эту диковинную красотку с сияющей кожей, светящимися распущенными волосами, с глазами, горящими тем же бирюзовым огнем, что и шелк, в который она облачена. Эта женщина могла бы покорить его, как мечтала я.