Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ты задушил ее чулком? – спросил Лежницкий.
– Голыми руками, – мрачным и гулким голосом отозвался О'Брайен.
Пошел дождь. Легкая морось, почти туман, в нежном освещении повисла над улицами. Я ощущал биение собственного сердца так, словно оно было канарейкой у меня в руке. Оно билось не сильно, с какой-то безнадежной усталостью, я казался себе барабаном, внутри которого колотилось, случайно угодив туда, сердце, отзвуки его биения проникали наружу, и каждый сидящий в машине мог их расслышать. За нами следовали несколько машин, разумеется, фотографы и репортеры, свет их передних фар придавал поездке причудливый комфорт. Подобно птице, запертой в клетке в темной комнате, я принимал эти огни за напоминание о родном лесе, я чувствовал себя раздавленным биением собственного сердца, словно только сейчас начал испытывать настоящий страх, способный гнать меня через все барьеры волнения, пока сердце мое не разорвется и я не вылечу наружу на свидание со смертью. Люди в машине были залиты красным светом, затем зеленым, затем снова красным. Я, похоже, был готов потерять сознание. Сидеть между ними было сродни удушению – я ощущал себя лисой на болоте, обложенной со всех сторон собаками. Во мне пробудился сладкий испуг загнанного зверя, потому что, если опасность разлита в воздухе и твои ноздри воспринимают ее столь же отчетливо, как прикосновение чужого языка к твоей плоти, сладка становится и надежда на то, что, может быть, ты все-таки останешься в живых. Из глубины города доносилось что-то, подобное шепоту чащи, и, как мартовская ночная весть, через раскрытое окно до меня донесся первый запах весны, похожий на запах первого пробуждения любви к женщине, которая до этой минуты всего лишь уступала твоей любви.
– Решил кокнуть жену и жениться на служанке? – спросил Лежницкий.
– Ты задушил ее, – гулким голосом сказал О'Брайен. – Зачем ты задушил ее?
– Робертс, – сказал я, – не могли бы вы заткнуть этих ублюдков?
В этот миг им так не терпелось поколотить меня, что я почувствовал, как волна безысходности выплеснулась из руки Лежницкого и ударила меня по лицу так же, как била по глазам лампа-вспышка. Они сидели рядом со мной, положив руки на колени, покачиваясь, – Лежницкий на мускульном ходу поршня, а О'Брайен – трясясь, как выброшенная на берег морская медуза.
– Повтори-ка это еще разок, и я уделаю тебя рукояткой пистолета, – сказал Лежницкий. – Тебя предупредили.
– Нечего угрожать мне, приятель.
– Проехали, – сказал Робертс, обращаясь к нам. – Кончайте.
Я откинулся на спинку сиденья, сознавая, какую опасность на себя навлек. Теперь адреналин бушевал в их крови, как чернь в часы бунта.
Остаток пути мы ехали молча. Их тела были так перегреты яростью, что моя кожа получила нечто вроде ожога, как бывает, если пересидишь под ультрафиолетовой лампой.
Опознание в морге заняло лишь несколько минут. Мы прошли по коридору, смотритель шел впереди, отпирая одну дверь за другой, и очутились в помещении, где на столах из нержавеющей стали лежали под простынями два трупа и стояли холодильники, в которых держат тела. Свет был цвета китовьего подбрюшья, ненатуральная белизна флюоресцентных ламп, и здесь царило какое-то новое молчание, мертвая тишина, некая полоса пустоты без всяких отголосков событий, оставшихся позади, мертвая тишина пустыни. В носу у меня свербило от запахов антисептика и деодоранта и того, другого запаха – вялого запаха бальзама и фекальных вод, прокладывающего себе путь в спертом воздухе. Мне не хотелось глядеть на Дебору. Когда откинули простыню, я бросил лишь беглый взгляд, и все же явственно увидел открытый глаз, твердый, как мрамор, мертвый, как глаз мертвой рыбы, – ее прекрасное лицо распухло, красота навеки исчезла.
– Пойдемте отсюда, – сказал я.
Смотритель вернул простыню на место профессиональным поворотом запястья, рассчитанным, чуть небрежным, но неторопливым, не без некоторой церемонности. Ему была присуща та же несимпатичная угрюмость, какая бывает у уборщиков в мужских туалетах.
– Доктор прибудет через пять минут, – сказал он. – Вы подождете?
– Передайте ему, пусть позвонит нам в участок, – сказал Лежницкий.
На столе в углу, в конце этого большого помещения, я увидел миниатюрный телевизор, размером не больше настольного радиоприемника. Звук был приглушен, изображение то ярко вспыхивало, то гасло, то вспыхивало опять, и у меня возникла бредовая мысль, будто оно беседует с неоновыми лампами и они отвечают ему. Я был в полуобморочном состоянии. Когда мы прошли коридорами и покинули госпиталь, я наклонился и попытался проблеваться – но только почувствовал вкус желчи во рту, да подарил фотографу еще один снимок.
По дороге все опять молчали. Какой бы участи Дебора ни заслужила, этот морг был для нее неподходящим местом. Я стал размышлять о собственной смерти и о том, как моя душа (когда-нибудь в грядущем) будет пытаться подняться и вырваться из мертвого тела. В этом морге (ибо видение моей смерти явилось ко мне там) нежные составляющие моей души задохнулись под парализующим воздействием дезодорантов, а надежда угасла в диалоге между неоновыми лампами и телевизором. Я впервые ощутил собственную вину. Было преступлением отдавать Дебору в морг.
У входа в участок толпилось еще больше репортеров и фотографов, и снова они закричали и заговорили все разом.
– Это он ее пришил? – заорал один.
– Вы его сцапали? – добивался другой. – Что же это, Робертс, что же это было?
Они пошли следом за нами, их остановили лишь на пропускном пункте, где какой-то полисмен восседал у расчерченного на квадраты табло, которое всегда напоминало мне о трибунале (хотя до сих пор я видел такое только в фильмах), и вот мы очутились в чрезвычайно большом помещении, может, шестьдесят футов на сорок, стены которого до уровня глаз были выкрашены в функционально зеленый цвет, а выше – в столь же функционально коричневатый, краска выцвела, а местами облупилась, потолок же состоял из грязно-белых, восемнадцатидюймовых в поперечнике плит, каждая из которых была украшена цветком, который, по мнению его изготовителя, жившего в девятнадцатом столетии, должен был изображать собой геральдическую лилию. Кругом стояли столы, штук двадцать, и, кроме того, в помещении было два маленьких бокса. Робертс остановился в дверях между пропускным пунктом и этой комнатой и сделал короткое заявление для прессы:
– Мы вовсе не задерживаем мистера Роджека. Он просто помогает нам, согласившись прийти сюда и ответить на наши вопросы. – После чего захлопнул у них перед носом дверь.
Робертс подвел меня к столу, и мы сели. Он достал какое-то досье и заполнял его в течение пары минут. Затем поднял на меня глаза. Мы опять остались вдвоем, – Лежницкий и О'Брайен куда-то исчезли.
– Вы заметили, – сказал Робертс, – что я оказал вам сейчас услугу?
– Заметил.
– Ладно, но меня от этого просто воротит. Терпеть не могу таких вещей. И Лежницкий с О'Брайеном, кстати, тоже. Должен сказать вам: Лежницкий превращается в зверя, когда дело доходит до такого материала. Он убежден, что вы ее убили. Он думает, что вы сломали шейный позвонок шелковым чулком. И надеется, что вы сделали это за пару часов до того, как выкинули ее из окна.