Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Представив своё исследование как докторскую диссертацию в МГУ, О.С. покинул Минск и вернулся в Москву. Там он стал профессором Орехово-Зуевского пединститута. Защитить диссертацию с первого раза ему не удалось. В 1967 г., после того, как кафедра общего языкознания МГУ (зав. – Ю.С. Степанов, впоследствии академик) дала ему положительный отзыв, в Учёный совет филологического факультета пришёл донос из Минска. Защиту фактически отменили. Через два года диссертация была принята Институтом языкознания АН СССР и успешно защищена, для чего автору пришлось заново печатать автореферат (оппоненты – член-корр. Б.А. Серебренников, проф. А.А. Белецкий, проф. С.К. Шаумян). С работой познакомился и приехавший ненадолго в Москву P.O. Якобсон; отзыв его был вполне положителен. После защиты О.С. перешёл в Научно-исследовательский институт национальных школ при Министерстве просвещения СССР, где возглавил сектор языков Севера. За шесть лет работы О.С. неоднократно ездил на Чукотку, собрал значительный языковой материал и написал несколько статей по чукотской фонологии. А с 1975 г. до конца жизни О.С. Широков работает профессором кафедры общего и сравнительно-исторического языкознания МГУ.
<…> Так почему же его имя и работы известны гораздо меньше, чем они того заслуживают? Думается, это зависит от нескольких причин. Первая из них заключается в некоторых особенностях О.С. Он не очень любил печатный текст, сам говорил, что ему гораздо легче произнести экспромтом большой доклад, чем оформить его в виде статьи. Действительно, выступал он всегда блестяще – живо и артистично. Помнится, однажды он мне прекрасно объяснил, почему лучшими артистами-трагиками становятся, как правило, комики (примеров множество – Чаплин, Ильинский). „Дело в том, – сказал О.С., – что изначальное чувство юмора им не позволяет впасть в ложный пафос“. Чувство юмора было в высшей степени присуще и самому О.С., шутки на его лекциях входили в студенческий фольклор. Оно же помогало ему дозировать эмоции в самых серьёзных выступлениях. Так что оратором он был действительно незабываемым. А оформлять в виде развёрнутых текстов все свои многочисленные идеи он не очень любил. Возьмём, к примеру, глоттальную теорию. Гамкрелидзе и Иванов на следующий год после упоминавшейся конференции опубликовали свои тезисы в немецком журнале Phonetica; затем каждый из них и оба вместе напечатали несколько десятков статей на ту же тему, и, наконец, подробнейшим образом изложили её в своей фундаментальной двухтомной монографии (русское издание – Тбилиси, 1984, английское – Берлин, 1995). О.С. ограничился пятью статьями, часть из которых была опубликована на периферии. Не умел он и заниматься саморекламой; высказывая какую-нибудь мысль, он не стремился подчеркнуть её оригинальность и непреходящее значение.
Вторая причина во многом заключена в учениках О.С. Часть из них отошла от тематики своего учителя. Так, В.Н. Чекман в последние годы жизни занимался больше вопросами типологии и ареальной лингвистики в области балто-славянских отношений, – темами, которые не были в центре научных интересов О.С. Широкова. Отношения обоих замечательных учёных оставались прекрасными, но ученик редко ссылался на работы учителя. Если в области индоевропейского и греческого языкознания у О.С. есть несколько учеников-последователей, то его исследования в области балканской фонетики никто не продолжил. В-третьих, О.С. никогда не старался следовать лингвистической моде, уподобляясь литературному персонажу, который „когда был объявлен прогресс, встал и пошёл перед ним, так что прогресс уже шёл позади, а Тарелкин впереди“. В 60-е гг. О.С. очень увлекался структурализмом, предложил (вместе с В.Н. Чекманом) свою математическую модель классификации славянских языков, исследовал членение албанских диалектов по данным частотности фонем и глоттохронологии. Но, когда было объявлено, что структурализм исчерпал себя, О.С. решительно с этим не согласился. Конечно, описание языка в рамках только одной структурной теории (как и любой другой!) невозможно, но то ценное, что структуралисты внесли в лингвистику, невозможно сбросить со счетов. Представление о науке как только о мене парадигм было чуждо О.С. Он подчёркивал, что главное в науке – это не парадигма, а тот инвариант, который остаётся при любой парадигме. „Нельзя говорить, что та или иная теория устарела, – заявлял О.С. – В науке нет старого и нового, в ней есть доказанное и недоказанное, установленное и опровергнутое“. В эпоху постмодернизма подобные взгляды кажутся старомодными и не прибавляют популярности их носителю. Но всё подлинное рано или поздно находит свою цену» [95, с. 10 – 18].
Итак, были идеи. Но какова была судьба этих идей? Как скажет Р.М. Фрумкина, они выродились в абсолютное празднословие, филология и потом, в семидесятых годах, тоже что-то заменяла: заменяла поэзию, заменяла философию; но заменяя «то … то», она переставала быть или, по крайней мере, не совершенствовалась в том, чтобы быть наукой; это была не наука, это было искусство, а искусство отличается от науки тем, что в науке один и тот же опыт получается у любого, а в искусстве получается у талантливого и не получается у неталантливого [160, с. 171].
Сложившаяся за два десятилетия традиция обрывается. И Р. Фрумкина, и А. Рейтблат, и М. Гаспаров в один голос скажут – это «обрыв традиции» [161, с. 195; 137, с. 404; 51, с. 113].
Отношение к лингвистике кардинально меняется в обществе в целом. В.К. Журавлев будет позже вспоминать:
«Вспомнил: в ответ на вопрос знатного шахтера о моей специальности я честно признался: языковед. Тот, широко открыв глаза, спросил: „И вам за это платят?“ Что