Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Шеф взглянул на него с некоторым отчаянием, но возражать не стал.
Усталый Шерер, пошатываясь, спустился к ним по лестнице.
— Можете устроиться в приемной окулиста, только аккуратней, не нагадьте по углам. В ближайшие дни там еще будут работать эксперты. Теперь мы осмотрим квартиру убитого. Если что-нибудь найдем, сообщим. Что с Хафнером? Наконец-то сдох?
Втроем они подняли спящего комиссара и положили на расстеленные на паркете газеты.
— Если у убийцы сыпалась сера из ушей, мы ее точно всю не собрали, так что особенно не шастайте по комнатам. И не хватайте никакие инструменты, ладно? Ну, привет.
Тойер заботливо накрыл непутевого подчиненного своим кожаным пиджаком.
Они сидели в затихшей квартире на стульях у двери процедурного кабинета, словно робеющие клиенты. Прежде здесь матери и сестры дожидались, пока маленькому Йонасу, Морицу, Леонардо, или как там зовут этих маленьких чудовищ, современных, разбирающихся в цифровой технике, наденут на косящий глаз свежую повязку веселенькой расцветки. Здесь болтали ногами дети, пока их матери подавляли первый приступ тошноты, поглядев сквозь процедурные очки со сменными стеклами. Тойеру взгрустнулось. Судя по всему, что он сегодня услышал, Танненбах, возможно, был темной лошадкой: наверняка не таким добродетельным, каким его описала безответно влюбленная в него старая дева, но, пожалуй, все же внимательным окулистом. Ему было тяжело сообщать пациентам дурные вести, пусть даже отслоение сетчатки могло в золотые для врачебного сословия годы вылиться в новую крышу для гаража.
Но для него не было ничего нового в новом убийстве, ведь известно, что мир — это бойня. Тогда откуда эта невыносимая тоска, разве он еще не ко всему привык?
Сейчас, в этот самый миг, где-то в мире, в каком-то из его уголков творилось что-нибудь еще более жуткое. Извращенные подонки, пересилив стеснение в груди, попирали остатки человечности. Перестать быть человеком значит перестать быть неудачником. А боль и страдания жертв свидетельствуют о том, что сами они теперь находятся по ту сторону боли. Убитый ребенок доказывает убийце, что сам-то он живет, живет дольше, чем его жертва, которая иначе могла бы его пережить.
Если так думать и говорить, впадаешь в банальность.
Все же сам Тойер никогда не понимал, что хорошего в том, чтобы переступать через страдание. На вечеринках, где он изредка бывал с Хорнунг, в ее академических кругах, он был диковинным зверем; все немного его побаивались, а может, даже восхищались его силой. Но коллеги Хорнунг отнюдь не из тех, кто, как в кукольном театре, охотится на крокодила.
— Мы не имеем права прекращать охоту на крокодилов, — прошептал он. — На этих бестий.
— Что? — удивленно спросил Штерн. — Каких бестий? О чем вы?
— Я про собак, — ответил Тойер и устыдился своих слов.
— Да, собак вы не любите, — засмеялся Штерн. — А ведь они лучшие друзья человека.
— Вот-вот, что за нелепое определение. Теперь ему удалось восстановить душевный покой, и он мог потихоньку грустить, как и прежде. Но вот с мыслительным процессом дело не ладилось. Мозг заклинило на одном: неправильно, неправильно вот так просто кого-то взять и устранить. Эта мысль обладала невыносимой очевидностью и вечной значимостью. И то, что очевиднейшие вещи звучат глупо, совершенно сбивало с толку могучего сыщика.
Без врача и пациентов медицинские приборы напоминали роботов. Тупые неодушевленные механизмы, которые всасывали пыль и мусор и опрокидывали мебель. Шум, доносившийся с Рорбахер-штрассе, заглушали желто-коричневые шторы.
Впрочем, Тойер не слышал никакого шума. Он обмяк, уронил голову на грудь и посапывал, бросив вызов безнадежности своего ремесла и всей людской тщете.
Томас Танненбах жил еще несколько мгновений, о чем свидетельствовали кровавые следы. Он доковылял до стены и сорвал с нее постер — вид Парижа с высоты птичьего полета. Чего мы только не делаем в последний миг, перед уходом из жизни.
— Знаете, почему я на самом деле не хочу иметь собственный дом?
Голос Штерна дошел до Тойера в искаженном виде и показался слишком громким, но гаупткомиссар обрадовался такой помехе.
— Вероятно, потому, что на покупке настаивает твой отец? Я угадал?
— Ох, не совсем. — Штерн не без горечи засмеялся. — Ведь я слишком многое делаю именно так, как еще лет тридцать назад задумал мой отец… Иногда я подозреваю, что Лейдиг не единственный маменькин сыночек в нашей суперкоманде… Хотя у него не мать, а… Она просто…
Тойер тоже не мог подыскать для матери Лейдига достойного определения. Вот, скажем, какого цвета бывает крик?
— Нет, я часто думаю, что никогда не буду старым, поэтому и свой дом мне не нужен. Забавно, правда?
— Я не вижу никакого смысла в таких умозаключениях, — упрямо буркнул сыщик, и это была дерзкая ложь после пяти десятилетий мрачного пессимизма. — Во всем виновата наша профессия, это она делает нас такими угрюмыми.
— Нет, — упрямо покачал головой Штерн, — я не такой, не такой нытик, как… — Тут он испуганно проглотил очевидное местоимение «вы», а его начальник оставил незавершенность фразы без внимания.
— Я живу нормально и считаю, что у меня все в порядке. Но еще подростком, когда другие говорили о взрослой жизни, я считал, что это меня не касается. Я ничего не боялся, просто меня это не интересовало.
Тойер посмотрел на своего молодого подчиненного: его крепкое тело футболиста не скрывало того, что он был кротким и, вероятно, даже жил в молчаливом страхе. Сыщику стало стыдно. Он снова забыл о том, что и за пределами его толстого черепа тоже существуют грусть, сомнения, горечь прощания, возможно, слишком раннего прощания с надеждами. Просто он — Тойер, и в этом все дело. Хорнунг возникла в нем из ничего и была большой и чужой. Скорее, чтобы отвлечься от собственного эгоцентризма, чем из истинного сочувствия, он спросил:
— Ты говорил об этом с женой?
Штерн удивленно вытаращил на него глаза.
— Ну, о таких вещах с женами не разговаривают!
— Правда? — Старший гаупткомиссар вяло кивнул. Потом они опять замолчали.
Вошел Шерер.
— Взгляните-ка, на это стоит посмотреть.
В квартире на верхнем этаже были низкие потолки. Вероятно, прежде здесь располагались кладовые и прочие нежилые помещения, и лишь одна комната выглядела изначально предназначавшейся для жилья. В целом дом, построенный сто лет назад, был красивым, с разноцветными витражами на лестничной клетке, с веселыми завитушками в стиле модерн на фронтоне из песчаника, — дорогое, со вкусом обустроенное, прекрасное, даже роскошное здание, в верхних комнатах которого гнездилось безумие.
Мебели в жилище Танненбаха почти не оказалось. Телевизор, кресло, стол, кровать. Все остальное пространство было заполнено пустыми бутылками и явно никогда не убиралось пылесосом.