Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Вызывали?
– Молодец, хорошо справился с консультацией. То есть я, конечно, не знаю, меня там не было, но уверен, что ты справился хорошо, – похвалил завотделением. Оказалось, «во все время разговора он стоял позадь забора». Под дверью подслушивал.
– Спасибо, доктор Ли.
– Страшно было?
– Страшновато.
– Начнешь лечить, перестанешь бояться. По себе знаю. Мне тоже приходилось иметь дело с такими пациентами.
И правда: когда во время КТ-симуляции вводишь катетер в прямую кишку, уже не имеет значения, кто перед тобой, Аль Капоне или мать Тереза. Примат физиологии над историей.
В назначенном месте у входа во Флашинг-Медоус-Корона-парк наш немногочисленный отряд сливается с другой, более плотной колонной, а затем приток из Рокривера впадает в основное течение и без остатка растворяется в розовом мареве флажков и помпонов, плывущем мимо «Унисферы» по направлению к теннисному стадиону Луиса Армстронга. «Жизнь в розовом цвете». Тут бы и сбежать. Но сбежать уже нельзя: вот-вот подтянутся люди с камерами, станут интервьюировать участников. «Если к нам подойдут, Чжэ Хун, ты будешь нашим представителем, расскажешь им про карциному in situ». Нет, Чжэ Хун не согласен. Да и я не горю желанием сегодня толкать речь. Репортер, сующий мне микрофон, ожидает услышать какую-нибудь «историю успеха», трогательную байку со счастливым концом и непременной моралью – вроде тех, которые рассказывают политики во время предвыборной кампании. «Я помню Дженнифер из штата Висконсин, мать-одиночку, вырастившую четверых детей. Какие только преграды не вставали на ее жизненном пути! Но что бы ни случалось, она всегда…» Увы. Моя память работает по-другому, истории про «Дженнифер из штата Висконсин» не запоминаются.
Начинается дождь, и марширующие как по команде раскрывают зонты. Некоторые даже запаслись зонтами розового цвета. Розовое на сером фоне. Пока шагаешь со всеми в ногу, можно ни о чем не беспокоиться. Идешь себе и идешь. Ходьба помогает. Особенно в дождливые дни, когда всех бросает в сон – даже тех, кто сейчас грозит смерти парадными помпонами и флажками. Помогает вообще любое движение. Можно уйти в себя. Надеть мысленные наушники, слушать внутреннюю аудиокнигу. Только не спать.
Когда подъем в пять утра, ко второй половине дня сонливость обволакивает тебя, хочешь ты того или нет. Рано ложиться, рано вставать, чтобы потом весь день вспоминать вчерашний сон на тему memento mori. Подобное снилось и раньше. Мнительность и ипохондрия – свойства любого зрелого человека. Но во сне, который я видел позапрошлой ночью, все было настолько связно, как будто это – готовый киносценарий. Что-то вроде «Бьютифул», только без Хавьера Бардема. В моем сне главный герой – врач-онколог, привыкший сообщать пациентам с диагнозом «рак щитовидной железы» хорошие новости: прогноз крайне благоприятен; от этой болезни, как и от протоковой карциномы in situ, не умирают. И вот ему самому приходят результаты анализов. Странные показатели, подозрение на… Разумеется, надо еще проверить. Но он уже все знает: ведь и раньше всплывали эти «странные показатели», только он испугался и убедил себя, что все в норме. Теперь же он точно знает (можно и не проверять), что это рак щитовидки с метастазами. Сидя на приеме в собственном отделении, он замечает, что с ним разговаривают точно так же, как он обычно разговаривает со своими пациентами. И привычные слова утешения (есть шанс, можно вылечить… никаких гарантий, но сделаем все возможное) звучат чудовищно, обнаруживая всю отчужденность профессионального сострадания. Он теряет терпение, выговаривает медсестре: знаете, я ведь тоже врач. На самом деле он предпочел бы полностью положиться теперь на своих коллег, верить их расплывчато-обнадеживающим речам; верить, что их познания намного превосходят его собственные. Но вернуться в состояние неведения нельзя. Он-то знает, что его ждет. Лишь один из врачей в отделении по-прежнему держится с ним, как с коллегой, а не с пациентом. «Да, старик, есть метастазы в легких, в кости…» «Это значит, осталось два года или меньше, так?» «Ну, старик, ты же сам все знаешь». И тут герой моего сна понимает, что не смог бы – именно потому что «сам все знает» – бороться так, как борются его пациенты, обладающие силой неведения. «Что бы вы делали, если б знали, что вам осталось жить два года?» Ушел бы с работы? Совершил кругосветное путешествие? Написал книгу? На все это способны люди сильные. Раньше он был уверен, что он тоже сильный. Но теперь он чувствует, что у него не хватит душевных сил ни на один из этих проектов. Как писать, путешествовать, жить, зная срок, когда смертный приговор должен быть приведен в исполнение? Невозможно. И – по сценарию «Бьютифул» – первая мысль о дочери. О том, что она не запомнит его, если он умрет, когда она будет еще маленькой. «Помни, помни меня», – заклинает Хавьер Бардем. Вот откуда все слезы.
Я вспоминаю пациента Стэнли с мелкоклеточной карциномой легкого: «Моей дочери 13 лет. Скажите, доктор, я доживу до ее выпуска?» Вспоминаю, что по результатам какого-то опроса, проведенного Национальным институтом здоровья, большинство смертельно больных людей признались, что, если бы им отпустили еще год или два, они предпочли бы провести это время дома с семьей. Просто побыть с родными. Господи, дай время, отсрочь расставание, насколько это только возможно. Проснувшись, я плетусь на кухню, завариваю себе кофе. В шесть ноль-ноль (5:50? 6:10?) я завожу машину, выезжаю из гаража. Дождь зарядил надолго. Над Лонг-Айлендским шоссе тускло светит табло с лозунгом, призывающим не спать за рулем: «Stay awake, stay alive».
Там, где седьмой маршрут нью-йоркского метро встречается с железной дорогой Лонг-Айленда, есть район, как две капли похожий на Брайтон-Бич. Спустившись с надземной платформы в мезонин с турникетами и решеткой, прошмыгнув мимо надзирателя в окошке кассы, ты оказываешься на очень знакомой улице. Останавливаешься на углу, где тебя обдает паром из полосатой трубы, и машинально начинаешь вертеть головой, чтобы понять, с какой стороны океан. Но выхода к океану здесь нет. Это не Брайтон-Бич, а Рузвельт-авеню. Поперечные улицы не пронумерованы и, вероятно, ведут в никуда. И все же сходство с брайтонской обстановкой настолько разительно, что ты никак не можешь разувериться в своем узнавании: нет-нет, это то же самое пространство. Как будто снова попал в квартиру, в которой бывал десятки раз, – впервые с тех пор, как съехали прежние жильцы и вселились новые. Новые квартиранты даже не потрудились переставить казенную мебель; рокировка тумбочки и комода – это все, на что их хватило. Зато вместо плаката со звездами российской эстрады в коридоре висит теперь другой – с портретом певицы Чарис и надписью на тагальском. Оказывается, Маленькая Манила и Маленькая Одесса – города-побратимы.
Тридцать лет назад филиппинские эмигранты предпочитали селиться на Нижнем Ист-Сайде – в общежитиях для работников больниц Бет Израэль и Сент-Винсент. Тогда, в середине восьмидесятых, в этих учреждениях, обслуживавших весь нижний Манхэттен, обнаружилась нехватка медсестер и санитаров, и филиппинская диаспора с готовностью заняла свободную нишу. На углу Первой авеню и Четырнадцатой стрит пооткрывались рестораны и видеосалоны с тагальскими названиями. Паства, привыкшая к проповедям на илокано, илонго и себуано, хлынула в католические церкви Грамерси. Но этот этнический анклав просуществовал недолго. В конце девяностых администрация Нью-Йоркского университета озаботилась скупкой недвижимости в районе южнее Юнион-сквер. Цены на аренду пошли вверх, и к началу нового века филиппинских заведений на Нижнем Ист-Сайде практически не осталось. Теперь Маленькая Манила ютится под метроэстакадой на Рузвельт-авеню, а профессия медсестры стала для нью-йоркских филиппинцев потомственным ремеслом. Так в Москве во времена моего детства ассирийцы ассоциировались с чисткой обуви. В современном Нью-Йорке разделение труда по национальному принципу – дело обычное. В маникюрных салонах тянут лямку корейцы, в ювелирной торговле – хасиды, в строительных подрядах – итальянцы.