Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Когда я отправляюсь в лес со своими студентами, рассказывая им о дарах растений и о том, как правильно называть их по именам, я стараюсь помнить о своем языке, соединяя лексику науки с грамматикой одушевленного. И хотя им все равно предстоит усвоить научные термины и латинские названия, я надеюсь, что мне также удается научить их воспринимать окружающий мир как живущих по соседству друг с другом существ, чтобы они поняли, как писал экотеолог Томас Берри, что «мы должны говорить о Вселенной как о сообществе субъектов, а не совокупности объектов».
Однажды, сидя на берегу бухты – «вийквегамаа» – со своими студентами-экологами, я поделилась с ними этой идеей одушевленного языка. Молодой человек по имени Энди, болтая ногами в прозрачной воде, задал мне важный вопрос. «Погодите-ка, – сказал он, пытаясь осознать это лингвистическое различие, – не означает ли это, что, говоря и думая по-английски, мы присваиваем себе право относиться к природе неуважительно, отказывая всем остальным представителям мира живой природы в праве считаться индивидуумами? А ведь все могло быть иначе, если бы в английском не использовали местоимение “это”!»
Он сказал, что это открытие для него, как пробуждение ото сна, как будто в нем проснулись какие-то смутные воспоминания. Одушевленность мира – это то, о чем нам подсознательно всегда было известно, но язык одушевленности балансирует на грани исчезновения, и это проблема не только аборигенов, но и каждого из нас. Маленькие дети говорят о растениях и животных как о людях, наделяя их индивидуальностью, способностью мыслить и сопереживать, пока мы не объясним им, что это не так. Мы быстро переучиваем их, заставляя забыть обо всем этом. Когда мы говорим детям, что дерево – это не «кто», а «что», мы превращаем этот клен в неодушевленный объект. Тем самым мы воздвигаем между нами барьер и освобождаем себя от моральной ответственности, открывая простор для эксплуатации. Произнося «это», мы превращаем землю в «природные ресурсы». Если клен – «это», значит, мы без угрызений совести можем взять в руки пилу, но если клен – «он», мы дважды подумаем, прежде чем сделать это.
В разговор вступил другой студент, возражая Энди: «Но мы не можем говорить “он” или “она”. Это было бы антропоморфизмом». Эти ребята – хорошо вышколенные биологи, которых недвусмысленно проинструктировали, что нельзя приписывать человеческие свойства объекту исследования, другому виду, это «смертный грех», ведущий к потере объективности. А Карла добавила: «К тому же это неуважение по отношению к животным. Мы не должны проецировать на них свое восприятие. У них есть свои способы познания мира, и они не просто люди в меховой одежде». Энди парировал удар: «Но мы не можем утверждать, что они не являются живыми существами на том лишь основании, что они не люди. Разве не будет проявлением большего неуважения полагать, что мы – единственный вид, представителей которого можно считать индивидуумами? Высокомерие английского языка заключается в том, что единственный способ считаться одушевленным, достойным уважения и сочувствия – это быть человеком».
Один знакомый лингвист объяснял мне, что грамматика – всего лишь способ выстраивания внутриязыковых связей. Но, может, это также отражается и на наших взаимоотношениях друг с другом. Возможно, грамматика одушевленности могла бы привести нас к совершенно иным способам жизни в мире, где все остальные виды – такие же полноправные члены сообщества, где царит демократия видов, а не тирания одного из них, где существует моральная ответственность перед водой и волками, где есть правовая система, признающая статус других видов.
Все дело в местоимениях.
Энди прав. Грамматика одушевленности вполне может стать сдерживающим фактором нашей бездумной эксплуатации ресурсов планеты. Но не только. Я слышала некоторые советы наших старейшин: «Тебе нужно погулять среди лесных людей» или «Иди и проведи некоторое время с ребятами-бобрами». Они напоминают нам о способности других живых существ быть нашими учителями, носителями знаний, проводниками. Представьте себе, что вы живете в богато населенном мире, где есть люди-березы, люди-медведи, люди-горы – существа, которых мы считаем одушевленными и о которых говорим как о персонах, достойных нашего уважения, включения в наш общий мир. Мы, американцы, неохотно учим иностранный язык существ нашего вида, что уж говорить о языке других видов. Но представьте себе, какие бы открылись возможности: доступ к разным способам восприятия мира, когда мы многое увидели бы по-другому, приобщившись к мудрости, которая нас окружает. Нам не нужно было бы постигать все самим, ведь вокруг нас разумные существа, наши учителя. Представьте, насколько менее одинокими мы были бы в этом мире.
Каждое новое выученное слово вызывает во мне чувство благодарности нашим старикам, которые сохранили этот язык живым и передали его поэзию. Я до сих пор сражаюсь с глаголами, говорю совсем чуть-чуть и в основном владею лишь детсадовским набором слов. Но мне нравится, что утром я могу выйти на прогулку по лугу, приветствуя своих соседей по имени. Когда ворона каркает мне с дерева, я могу ответить ей: Mno gizhget andushukwe! Я могу провести рукой по мягкой траве и прошептать: Bozho mishkos. Такая малость, но она делает меня счастливой.
Я не призываю к тому, чтобы все учили язык потаватоми, хопи или семинолов, даже если бы мы могли. Иммигранты прибыли на эти берега со своим наследством – языками, к которым они бережно относились. Но чтобы стать в новом месте своим, если мы хотим выжить здесь вместе с нашими соседями, мы должны освоить грамматику одушевленности, чтобы по-настоящему обрести свой дом.
Вспоминаю слова Билла, Высокого Быка, старого индейца-шайена. Будучи еще совсем молодой, я жаловалась ему, сокрушаясь, что не владею родным языком, чтобы говорить с растениями и любимыми местами. «Они любят слушать древний язык, – говорил он, – это правда. Но тебе не обязательно разговаривать на нем так, – добавил он, указав пальцем на рот. – Если ты будешь говорить с ними