Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Дорогая Гаянэ, мы всё еще продолжаем говорить на одном языке. Мы всегда будем говорить на одном языке. Десятилетние армяне уже не знают русского, их грузинские сверстники приезжают в Москву с иностранной визой в паспорте родителей, географическая карта империи впала в коллапс. А Гаянэ рисует мифологический мир, цветут ее деревья, вымышленные или подсмотренные, ее Апокалипсис возвышен и грозен, как потревоженный после обеда дедушка. В гости к ее картинам приходит то икона, то господин таможенник Руссо, Матисс беседует с Сарьяном, Шагал завтракает с Малевичем, и безумный Казимир, кажется, сожалеет, что бедному Марку Захаровичу пришлось-таки из-за его, Казимировых, интриг убраться из милого Витебска в чужой Париж… Тени забытых предков и незабытых друзей, учителей и младенцев, ученых медведей и говорящих рыб. И я там был, мед-пиво пил…
А потом, спустя десятилетие, раздается щелчок, и после длинного тире выскакивает вторая цифра. Вторая и последняя — год смерти 2009. А между двумя цифрами — отпечаток вечности. Мимолетность, живое движение, перелив оттенка и жеста уловлены острием грифеля, пера, кончиком кисти.
Вся Гаянэ — здесь. Потому что в жизни ее не было ничего, что не воплотилось бы столь причудливым и ненадежным способом, что не отразилось бы на холсте и на бумаге. Мало кому удается с такой полнотой реализоваться. Всё осталось здесь.
Впрочем, мы не знаем, с чем она вошла в тот мир, который она предчувствовала, знала лучше, чем все известные мне люди, делилась этим знанием с другими, не одаренными столь проницательным зрением. Человек с трудным характером, неожиданными реакциями, острыми симпатиями и антипатиями, очень нежная и очень резкая, она была существом ангелической природы. Ангелы, как говорят разбирающиеся в этом вопросе знатоки, не лучше людей, они просто другие и отличаются от людей больше, чем мышь от слона или кошка от кролика. И все, кто был с Гаянэ знаком, об этом подозревали.
Я не знаю, где окажутся наши души после смерти. Но Гаянэ ушла к своим. Тяжела болезнь, тяжело расставание с нашим корявым мучительным миром, но мне почему-то кажется, что праздник, устроенный в честь ее возвращения, будет музыкален, ярок, весел, и все аспиды и младенцы, львы и агнцы сойдутся там в одном хороводе.
Хотелось бы глянуть хоть в щелку, хоть одним глазком!
Глядите — всё на ее картинах.
Собаку звали Томка. Несмотря на женское имя, он был мальчик и уже в преклонных годах. Это была маленькая дворняга с терьерской кровью, мужественная до идиотизма. Он, Томка, и оказался последней собакой Ирины Ильиничны. Жаль только, что до него не дошла очередь в последних ее воспоминаниях, которые я назвала бы «Воспоминания девочки о ее собаках». Собаки были у нее как главы, как вехи жизни… А почему бы и нет? Есть люди, измеряющие свою жизнь любовными победами, написанными книгами, городами или нажитым имуществом… В жизни Ирины Ильиничны собаки имели огромное значение. Это ей передалось от отца.
Однажды она мимолетно сказала мне: мама утопила щенят, когда мне было восемь лет. Всю жизнь я не могла ей этого простить…
Оценивать здесь нечего — виден характер.
Попервоначалу свела нас собака Томка. А уж потом Ирина Ильинична одарила меня своей дружбой. Я была последней ее подругой. Хотя близки мы стали только в последние годы ее жизни, познакомили меня с ней первый раз давно, она, конечно, этого не помнила. В день открытия выставки Шагала, возле Пушкинского музея, встретила я Машу, мою школьную подругу. Она была с матерью и с Ириной Ильиничной. Все трое были небольшие, очень худые, очень элегантные — нисколько не походили на советских женщин того времени.
Итак, свел нас Томка. В старости у Ирины Ильиничны обнаружилась ломкость костей, остеопороз, и переломы шли один за другим: то рука, то ключица, то челюсть. Во время одного такого «переломного периода» я иногда выгуливала Томку, заменяя милейшую нашу соседку Анастасию Васильевну или Иришу внучку Ирины Ильиничны.
Чем дальше длилась жизнь Ирины Ильиничны, тем больше становился подвиг.
«Плохо вижу, плохо слышу, плохо двигаюсь и плохо соображаю», — говорила она о себе безжалостно. Последнее было неправдой: старческая деградация не коснулась ее. Трезвость, остроумие, чувство собственного достоинства были сохранены. Но чего это стоило!
Просыпалась она обычно как раз в то время, когда я засыпала — часа в три, в четыре. И начиналось ее утро. Она не вылеживала до светлого часа, не принимала среди ночи снотворных, а просто начинала свой рабочий день. Вставала, с трудом натягивала носки. Обувь последний год не носила из-за трофических язв на ноге. Добиралась до ванной, принимала душ, неведомо как залезая в ванну. Мечтала о душевой кабине. Мылась, вытиралась, одевалась — это была длинная и трудная работа. Помощь она отвергала. Всё — очень медленно, очень осторожно. Боялась упасть — падала. Поднималась. Старческая неустойчивость, усугубленная перенесенной трепанацией черепа.
Потом Ирина Ильинична завтракала. Это был истинный завтрак аристократа: чашечка черного несладкого кофе, горького и густого, два-три маленьких тоста с ложкой джема. Никогда — больше. Вообще ела изумительно красиво, сдержанно, но понимала толк в хорошей кухне и сама прекрасно готовила. В последнее время, когда нож, вилка не слушались, когда тарелку, не то что ее содержимое, не очень хорошо видела, она стеснялась, что ест некрасиво, извинялась.
Проходило от двух до трех часов, прежде чем она садилась за работу. Мой муж, который обычно очень рано уезжал в мастерскую, иногда возвращался уже с улицы и поднимал меня: пойди проверь, что там, у твоей подружки свет не горит… Обычно в семь часов свет уже горел, она сидела у компьютера. Это был еще один ее подвиг: когда руки уже не могли справиться с пишущей машинкой, она купила компьютер и освоила его — за восемьдесят!
Последние ее заметки написаны на компьютере. Эти пятьдесят страниц — большая драгоценность, в особенности для тех, кто видел, какой ценой доставались эти страницы. Я приходила к ней на перекур, вкладывала в ее пальцы сигарету, разжигала. Она не бросила курить, потому что курение входило в ритуал ее жизни, и пошлые соображения здравого смысла ее совершенно не касались. В ней было удивительное сочетание европейского рационализма и русской интеллигентности, рассудка и страсти, строгости и щедрости. Еврейская кровь отца и немецкая кровь матери в ней не боролись — она вовсе не была человеком эксцентричным, напротив, была цельной и чрезвычайно к себе строгой.
Был один эпизод, который меня тронул за сердце. Я пришла навестить ее после очередного перелома. Это был перелом челюсти. Вид ее был ужасен — просто как воскресший Лазарь. Половина лица синяя, платок подвязан так, как его подвязывают покойникам, узлом на темени. Сидит, бедняжка, за столом, сгорбившись, и показывает мне рукой, мол, курите. Сама-то она не то что курить, есть не могла, пила только через соломинку. И не говорила. Общаться можно было посредством переписки. Задаешь вопрос, она отвечает. Пишет деформированной рукой, деформированными буквами, сползающими с листа словами.