Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ничего, – пожал плечами Йозеф, – только… Ты постоянно повторяешь, что должна кого-то найти, что кто-то нуждается в твоей помощи.
Я напряглась.
– Кете.
Йозеф и Ганс снова обменялись взглядами.
– Да, Лизель, – осторожно произнес Ганс.
Мысль о сестре обострила мой разум и все чувства.
– Кете! – воскликнула я и завозилась под одеялами. На этот раз мне удалось высвободиться из шерстяного плена. – Я должна ее найти.
– Тише, тише, – успокоил меня Ганс. – Все в порядке, все хорошо.
Я замотала головой.
– Если меня не было целых три дня, значит, Кете угрожает еще большая опасность. Вы уже посылали за ней поисковые отряды? Обнаружили ее?
Йозеф озабоченно закусил нижнюю губу. Голубые глаза брата наполнились слезами, он схватил меня за руку.
– Бедная моя Лизель!
Ледяные тиски страха сжали сердце. Взгляд Йозефа мне совсем не понравился.
– В чем дело? – потребовала ответа я. – Что ты хочешь сказать?
За плечом брата, точно большая хищная птица, выросла Констанца. Темное морщинистое лицо, выражение – одновременно самодовольное и серьезное.
– Ох, Лизель, – вздохнул Йозеф, – я так рад, что все обошлось. Но скажи мне ради всего святого, кого ты ищешь? Мы никак в толк не возьмем, о ком ты говоришь. Сестричка, кто такая Кете?
Никаких обещаний, сказал Король гоблинов. Твои глаза будут открыты, но я оставляю за собой право затуманивать разум остальных, если мне так будет угодно.
Пока Йозеф готовился к отъезду с маэстро Антониусом, я, по маминому настоянию, сидела в своей комнате и «восстанавливала силы».
– Солнышко, ты заслужила отдых, – сказала мама. – Ты так долго заботилась обо всех нас, позволь теперь нам поухаживать за тобой.
Напрасно я пыталась объяснить, что не больна. Чем больше я старалась выудить у родных утраченные воспоминания о Кете, тем сильнее они убеждались, что рассудок меня оставил. Но ведь мой разум не помутился, так?
Кете исчезла. И не просто исчезла, а как будто и не рождалась на свет. Все следы ее существования были стерты, не осталось даже пряди золотых волос. Ни засушенных луговых цветов, лент или кружев – ничего. Кете словно не было вовсе.
Твои глаза будут открыты.
Мои глаза были открыты, но я более им не доверяла, ибо видели они одно, а помнили – другое.
Проснувшись однажды утром, я обнаружила, что клавир из комнаты Йозефа перенесли в мою.
– Кто его сюда поставил? – спросила я Ганса. – И почему я ничего не слышала?
Ганс нахмурился.
– Лизель, клавир стоял здесь всегда.
– Нет, – возразила я. – Ничего подобного. Мы с Йозефом занимались на нем в комнате брата.
– Вы с Йозефом занимались на фортепиано, что стоит внизу, – терпеливо ответил Ганс, хотя в его глазах мелькнула тревога. – Это твой личный инструмент, видишь? – Он показал на крышку, где лежала стопка нотных листков. Записи на них были явно сделаны моей рукой.
– Я не… – Я взяла в руки листок с начальными тактами композиции, но хоть убей не могла вспомнить, когда ее написала. Я тихонько наиграла мелодию на клавиатуре. Большая септима, указывалось в пометке.
В памяти всплыл краткий миг перед началом прослушивания. Подкрепи свое обещание, дай несколько нот в знак того, что сдержишь слово, сказал тогда Йозеф. Большая септима… Ну, конечно, ты же всегда с нее начинаешь.
Подлинно это воспоминание или ложно? Может быть, эти ноты я записала до нашего разговора? Или же это очередная фантазия, и я опять выдаю желаемое за действительное?
Ганс обнял меня за плечи и подвел к стулу. В его прикосновении сквозила интимность, но меня передернуло. Он мне не принадлежит. Никогда не принадлежал.
– Садись, Лизель, – мягко сказал он. – Играй. Сочиняй. Я знаю, какое утешение приносит тебе музыка.
Лизель. Ганс всегда меня так называл? Насколько мне помнилось, его губы произносили только фройляйн да Элизабет, и между нами зияла столь огромная пропасть, что мостиком через нее могла служить лишь стеснительность.
– Ганс. Ганзль. – Ласкательная форма его имени прозвучала для меня непривычно.
– Что? – Он обратил на меня взгляд, нежный и неправильный. Ганс никогда не смотрел на меня так, никогда не относился иначе как к сестре.
– Ничего, – наконец ответила я. – Пустяки.
* * *
Я проснулась в новом мире, в новой жизни. Действительность развалилась пополам: с одной стороны – правда, с другой – ложь. Но что есть что? Я пыталась соединить рваные, зазубренные края, но кусочки не подходили друг к другу.
«Выздоровление» держало меня в комнате, и делать мне было особенно нечего, разве что писать музыку. Все мои попытки выйти из заключения, найти Йозефа и Констанцу или сбегать в Рощу гоблинов встречали вежливый, но твердый отказ. Король гоблинов предупреждал, что легко не будет. Я ожидала, что препятствиями мне станут архисложные задания, что меня ждут мистические поиски и героические битвы, а застряла на месте из-за обычного человеческого участия. Отдыхай, милая, звучало рефреном, набирайся сил. Ну, а я… не могла противиться искушению.
Как просто, чертовски просто сидеть за клавиром, позабыв о внешнем мире и его искаженном постоянстве. Как просто – перебирать прохладные клавиши слоновой кости и отправлять разум в полет, превращать разочарование, тоску и неутоленные желания в музыку. Как это просто – сочинять и… забывать.
Такой и должна быть жизнь. Такой она всегда была.
Обрывок печальной мелодии, мое музыкальное обещание Йозефу, приобрел вид маленькой траурной багатели. Я определилась с тональностью и размером – ля минор, четыре четверти, но, как ни билась, выстроить цельное произведение не могла.
Легче всего сочинить мелодию и тему – то и другое я перенесла на бумагу в первую очередь. Далее следовало поработать над аккордовым движением и вспомогательных созвучиях, и в этом я всецело полагалась на инструмент. В отличие от Йозефа, я не умела извлекать их из головы, зато могла записать те звуки, которые мое ухо – нет, сердце – слышало как верные.
Некоторое время спустя я бросила записывать свои музыкальные мысли по одной и отдалась на волю импровизации. Я играла без перерыва, экспериментировала, искала. Папа говорил, что настоящие композиторы трудятся в жестких установленных рамках, но я хотела свободы, предпочитая подгонять окружающий мир под ту музыку, что звучит в моей душе.
Я еще ни разу не создавала собственного сочинения; рядом со мной всегда сидел Зефферль – он поправлял мои ошибки в теории и композиции. Творения Баха, Генделя и Гайдна порождал разум, я творила сердцем. Я – не Моцарт, осененный божественным вдохновением, я – Мария Элизабет Ингеборг Фоглер, простая смертная, не защищенная от ошибок.